В коридоре никого не было.
Анна Петровна, в отчаянии тратя последние силы, шла по этому бесконечному коридору все дальше и дальше, все отчетливее осознавая гибельность того, что она делает — назад возвратиться у нее уже не достанет сил, — и тоскливый предсмертный ужас мытарил ее.
Она уже давно не боялась смерти. Но сейчас ей впервые стало по-настоящему тошно: закончиться здесь, в этом затхлом коридоре, среди свалки умерших, никому не нужных вещей: сплющенных, густой пылью заросших чемоданов, драных картонных коробок, перевязанных корявой проволокой, мешков, сломанных велосипедов, сундуков, заполненных скучной дрянью?!
Она уже видела отчетливо, как умрет: как бездомная больная собака, подползающая к порогу чужой молчаливой двери.
Послышались шаги.
Из-за поворота коридора торопливо выскочил Виктор. Руки его были заняты какой-то большой коробкой, кусками картона, свертками.
— Вы здесь? — изумился он, чуть не натолкнувшись на Анну Петровну и не сразу узнав ее в потемках. — Я бегал домой.
Анна Петровна судорожно, по-детски вздохнула, кивнув, сделал шаг и жалко вцепилась в рукав его пиджака.
Он оглянулся — поблизости была дверь уборной. Заметно сконфузившись, он не нашел ничего умнее, как произнесть:
— Вам, наверное, сюда? Давайте, я помогу, — составил на пол свою поклажу, медленно повел ее, церемонно поддерживая под руку.
Она не противилась.
— Вот он, миг моего позора… — выговорила, наконец, Анна Петровна и засмеялась со счастьем в голосе.
Спешно, очень ловко работая, он заколотил принесенным картоном разбитое окно.
В большой коробке, которую он принес, оказался электрокамин. Виктор включил его, и это довольно нескладное с виду сооружение прямо-таки пленило старую женщину — не столько теплом (в выстуженной комнате его тепло долго еще не ощущалось), сколько подсветкой, имитирующей беспокойно-багровый свет очага, к которому Анна Петровка тотчас непроизвольно протянула руки, тотчас же ощутив ни с чем не сравнимое блаженство человека, защищенного огнем в студеной ночи.
— Какая прелесть… Ах, какая же прелесть! — не в состоянии остановиться все повторяла она, шевеля своими красивыми, знойно подсвеченными пальцами, и будто бы взаправду чуяла, как почти непереносимо жжет огонь ладони и как со сладкой болью движется по остуженным сосудам тепло.
Она оглянулась на Виктора, счастливая.
Улыбаясь, он смотрел на нее от окна, все еще держа в руках молоток, обрезки картона, и по его улыбке было видно, какой это хороший человек.
И тут она заплакала, не сдержавшись. Склонившись к камину и все не отрывая от него жадных рук, смотрела на Полуэктова снизу вверх, чуть повернув лицо, и горько плакала, и горько говорила торопясь:
— А я… ничего… Это такое отчаяние! А я — ничего не могу вам дать. Совершенно ничего! Это такое отчаяние, Виктор, такое отчаяние!
Он всполошился.
— Ну, полноте! О чем вы, голубушка Анна Петровна? — подошел и сел на кровать рядом, а она все плакала: „Ничего… совершенно ничего…“ — как маленькую девочку погладил по голове: — Ну, успокойтесь… Ну что с вами, Анна Петровна?
А Анна Петровна каким-то давнишним, давно забытым движением беззащитно приткнулась вдруг к его боку, сухонькая, как щепочка, старушка — приткнулась под плечо его и послушно притихла, как затаилась.
И — ничего больше, абсолютно ничего, не нужно ей стало в этой жизни!
…………………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………………
— Там… — хмуро и невнимательно ответил ей бородатый дожилой мужик, мастеривший, стоя на коленях, ящик опалубки, но тотчас же, словно спохватившись, вернулся взглядом к ее лицу, и взгляд этот сделался восхищенно-ласков, даже слегка озадачен. — Там он… По этим сходням — и на самую верхотуру… — медленно говорил он и с откровенным удовольствием, но и с какой-то озабоченностью запоминания оглядывал ее всю своими отрадно затеплевшими глазами. — Только не оборвись, смотри: зыбко… — добавил он вдруг с заботливой тревогой, вернулся было к топору, но тут же снова поднял глаза, теперь уже впрок глядящие.
Она щедро улыбнулась ему: „Спасибо!“ — самой бесжалостно-юной из своих улыбок, от которой мужик даже как бы крякнул, смешался и растерянно бормотнул себе под нос непонятное, с интонацией ласковой матерщины: „Вот ты ж лампада Господа Бога!“ — и еще раз, словно бы уже и с боязливостью, посмотрел ей вслед.