Читаем Аноха полностью

Аноха настороженно слушал, вспоминая то утро, когда они с Тих Тихчем впервые затеяли раздельную формовку изделий.

Да… С этого-то вот и началось.

— Ну вот, Шагов… Чтоб эту революцию сделать, я искал опоры… Увидел, как бьешься ты над верстаком. Дальше ты знаешь все сам…

Тих Тихч взволнованно заходил по палате. Потом круто повернулся к Анохе.

— И мы потерпели поражение… Мы оказались одинокими. Против нас все… Вот я пришел к тебе, Шагов… Чтоб сказать о нашей ошибке… Не с того конца начали.

Перед Анохой всплыли озлобленные лица рабочих в тот момент, когда между ним и Степкой шло единоборство… И Анохе стало ясно, что его борьба осталась непонятной, изолированной и бесплодной — «не с того конца… да… да… не с того конца».

Аноха и не заметил, как Тих Тихч исчез из палаты — бесшумно и незаметно. В палате стояла больничная, безжизненная, гнетущая тишина.

12

Суд устроили прямо в литейной после гудка. Рабочие настороженно разглядывали стол, покрытый красным сукном, и человека в кремовой, такой необычной для цеха рубашке, с пестреньким галстучком. Часто поглядывая на рабочих, он раскладывал по столу бумаги медлительными движениями. Видимо, ему доставляла огромное удовольствие вся эта церемония.

Степка держался уверенно. Встречаясь глазами с знакомыми лицами, он усмехался, и когда судья, одергивая свой пестрый галстучек, приступил к допросу, Степка лениво и нехотя стал отвечать, презрительно улыбаясь.

Тысячная масса напряженно ловила каждое слово, и всякий раз, когда виляющий Степка пытался ускользнуть, она приходила в движение, и тогда в глухой шум толпы врезался тонкий беспомощный звон колокольчика.

Рябов сидел, отвернувшись к колонне, потемневший и сумрачный, стараясь глядеть в землю, под ноги, но со всех сторон его настигали сотни глаз, и он беспокойно ерзал на скамье.

Горячкин волновался больше всех. Шевеля губами, он произносил про себя начало своей речи. Но слова исчезали, рассыпаясь, как песок. Храбрость его пропала. Он старался вспомнить разговор с Борькой, цеплялся за отдельные возникшие в памяти мысли. Метались отрывки фраз, Горячкин лихорадочно ловил их.

«…Промфинплан… первое дело… Пролетарский суд должон разобраться… Раздельная формовка, действительно… Пятилетка без горшков немыслима…»

Неожиданно он увидел в толпе веселую борькину рожицу, и ему стало стыдно за свое малодушие.

«…Я ему сейчас сказану… Ишь, желторотый!»

Горячкину вдруг кинулся в глаза прежний, давно, казалось, умерший цех. Вот под окном десятилетним мальчиком он впервые начал свою заводскую жизнь. Через весь цех таскал он на весы отлитые горшки и снова переносил их обратно: «тяжелы, сдай так, чтоб средний вес вышел». Вон там, на завороте, ему накостылял шею мастер, и он плакал черными слезами.

И, когда Горячкину дали слово, он обо всем этом и рассказал.

— Вместе, чай, с Парфенычем… с Рябовым, извините, тут свою жизнь провели. И он понимать должон… Он все ж-таки горя хлебнул. Ну, а этот, — он ткнул пальцем в сторону Степки, — этот потерял совесть. Фальшивый человек он. Он как чугун заливал Анохе? Да ты што глаза свои прячешь бесстыжие?

Судья останавливал Горячкина, Горячкин говорил: «извиняйте» и, опять увлекаясь, вворачивал неподходящее слово.

— А Парфенычу я одно скажу… был у меня кобель и сидел на цепке…

— Прошу вас высказываться по существу, — одернул его судья.

— Да… кобель этот, извиняйте, и привык к цепке. А она раз возьми и оборвись. Так что ж вы думаете, братцы, лежит и не двигается!.. Привык к цепке… И нет ее, а словно что-то держит за шею, не пускает…

— Еще раз прошу не отвлекаться! — уже резко оборвал судья.

— Просим! Просим!

— Да я и так сейчас кончу… Вот и ты вроде кобеля этого, одолела тебя привычка, ну, тебе и сдается, будто привязан. А ты рванись! Вот за это я и уважаю Аноху, прямо скажу! На старости лет и мне, братцы, невтерпеж. Пущай комсомолам будет совестно! — не утерпел Горячкин. — Предлагаю всему цеху перейти на раздельную формовку…

Цех встрепенулся, ожил, и вдруг гнетущая торжественность обстановки расплавилась в горячих аплодисментах. Судья остервенело звонил, но рукоплескания нарастали все сильнее, захлестывая голос Горячкина.

— И еще предлагаю… Завтра перевернуть все вверх дном в литейной. Чтобы враз стало по-новому! Эх, раззадорил меня этот Аноха!

Цех грохотал и неистовствовал. Больше всех старался Борька, не жалея горла и рук.

И только судья, сбитый с толку необычной обстановкой, растерянно крутил свой пестрый галстук.

13

…Когда однажды Федос обернулся случайно назад, он увидел странную фигуру в синеватой дымке цеха: в каком-то длиннополом и смешном подряснике стоял человек, запрятавши руки в карманы. Вместо головы сверкал белоснежный шар, в узком разрезе блестели антрацитовыми кусочками глаза, и глубокой раной обозначился рот.

И так был необычен вид этого человека в продымленном мареве литейной, что Федос перекрестился и изумленно протянул:

— Оспо-ди Ису-се… Во чучело, братцы!

И внезапно Федос в этой странной фигуре уловил что-то давно знакомое: раскоряченные ноги и приплюснутый к земле торс.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Тихий Дон
Тихий Дон

Вниманию читателей предлагается одно из лучших произведений М.Шолохова — роман «Тихий Дон», повествующий о классовой борьбе в годы империалистической и гражданской войн на Дону, о трудном пути донского казачества в революцию.«...По языку сердечности, человечности, пластичности — произведение общерусское, национальное», которое останется явлением литературы во все времена.Словно сама жизнь говорит со страниц «Тихого Дона». Запахи степи, свежесть вольного ветра, зной и стужа, живая речь людей — все это сливается в раздольную, неповторимую мелодию, поражающую трагической красотой и подлинностью. Разве можно забыть мятущегося в поисках правды Григория Мелехова? Его мучительный путь в пламени гражданской войны, его пронзительную, неизбывную любовь к Аксинье, все изломы этой тяжелой и такой прекрасной судьбы? 

Михаил Александрович Шолохов

Советская классическая проза
Алые всадники
Алые всадники

«… Под вой бурана, под грохот железного листа кричал Илья:– Буза, понимаешь, хреновина все эти ваши Сезанны! Я понимаю – прием, фактура, всякие там штучки… (Дрым!) Но слушай, Соня, давай откровенно: кому они нужны? На кого работают? Нет, ты скажи, скажи… А! То-то. Ты коммунистка? Нет? Почему? Ну, все равно, если ты честный человек. – будешь коммунисткой. Поверь. Обязательно! У тебя кто отец? А-а! Музыкант. Скрипач. Во-он что… (Дрым! Дрым!) Ну, музыка – дело темное… Играют, а что играют – как понять? Песня, конечно, другое дело. «Сами набьем мы патроны, к ружьям привинтим штыки»… Или, допустим, «Смело мы в бой пойдем». А то я недавно у нас в Болотове на вокзале слышал (Дрым!), на скрипках тоже играли… Ах, сукины дети! Душу рвет, плакать хочется – это что? Это, понимаешь, ну… вредно даже. Расслабляет. Демобилизует… ей-богу!– Стой! – сипло заорали вдруг откуда-то, из метельной мути. – Стой… бога мать!Три черные расплывчатые фигуры, внезапно отделившись от подъезда с железным козырьком, бестолково заметались в снежном буруне. Чьи-то цепкие руки впились в кожушок, рвали застежки.– А-а… гады! Илюшку Рябова?! Илюшку?!Одного – ногой в брюхо, другого – рукояткой пистолета по голове, по лохматой шапке с длинными болтающимися ушами. Выстрел хлопнул, приглушенный свистом ветра, грохотом железного листа…»

Владимир Александрович Кораблинов

Проза / Советская классическая проза