К обеду Анна Андреевна Ахматова. По-старому «царственное» величие, трезвый взгляд на историчность нашего времени — с высоты некоторого пьедестала. <…> При полном понимании своего положения «отвергнутой» она как бы говорит, что покоряется необходимости быть именно отвергнутой, ибо «достойна» играть столь важную роль «избранницы». Все это с прирожденным тактом самоуважения. <…> Больше чем прежде, полюбила говорить о своей славе. Возраст.
«Отверженность» — это все Постановление, подарок судьбы.
Но физиологический возраст здесь ни при чем. Слава была ее главной темой с юности.
Она вспоминала, как возвращалась из Киева в Петроград в 1914 году перед самой войной через Москву: «Приехала в Москву утром, уезжала вечером, видеть никого не хотелось, с вокзала поехала на извозчике к Иверской, помолилась, потом весь день ходила по улицам, было так хорошо быть никем».
В Киеве накануне войны она писала о своем «жертвенном и славном» пути.
Кто же еще напишет?
Когда Надя представила меня Ахматовой, она лежала, вытянувшись на тахте в своих красных штанах, и сделала особенное лицо: надменное и жеманное. Это меня обидело: ведь я не из тех, о которых, по словам Нади, она говорила недовольно: «Они делают из меня монумент».
Ахматова навестила Павла Лукницкого в доме его родителей.
В половине восьмого АА вошла. <…> Из кабинета вышел папа. <…> АА твердым и эластичным голосом сказала несколько общих фраз об отвратительной погоде. Я проводил АА к себе в комнату. <…> Вошла мама с подносом — чай, коньяк, печенье, шоколад. Поставила на стол. Пожали друг другу руки и несколько секунд стояли, обмениваясь обычными в таких случаях фразами. Мама ушла и больше уже никто нас не тревожил в течение всего вечера. <…> Потом я спросил ее о моих родителях. АА, улыбнувшись, заметила, что, вероятно, ее за крокодила приняли — вышли на нее посмотреть.
А как некрокодилов встречают, навестивших взрослого сына? Сидят у себя в комнате и не выходят поздороваться?
«Самое трудное — это испытание славой. И Гоголь, и Толстой, и Достоевский — все впадали в грех учительства. Все, кроме Пушкина».
Учительство — это совсем не грех. Такой грех нигде не записан. Ни Господь такую заповедь Моисею не давал, ни ученые методисты-богословы нам в ежедневное правило не вписали. Учительство угодно Господу. Христос выбрал апостолов, чтобы учили.
Если хочешь учить, чтобы учить, — учи.
Если хочешь учить, чтобы видели, что учишь, то не называй свой грех учительством. Назови гордыней. Тщеславием, глупостью. Сядь под портреты Гоголя, Толстого, Достоевского, спроси себя, твое ли место с ними.
Ахматова втолковывает ересь мальчишке Бабаеву, «подрезает ему крылья». Многие малы перед нею, это правда, тем множественнее ее грех соблазнения сих.
Анна Андреевна — после очередного звонка: «Видите, Лидия Корнеевна, что делается?! Меняю одну свою знаменитость на дне ваши незнаменитое».
Письмо от поклонницы. «Всю жизнь мечтаю вас увидеть… Узнала, что вы сейчас в одном городе со мной… Я не молода, одинока, и ФЕНОМЕНАЛЬНО застенчива. «Путь мой жертвенный и славный здесь окончу я». Читая, я вся измазалась в пошлости. Оказывается, и у нее тоже славный и жертвенный путь. Экая дурища». <…> По-моему, такую (стихотворную) строчку как раз и может написать любая дурища.
«Я дала прочесть то письмо Тане Казанской, — продолжала Анна Андреевна. — Она очень острая дама. Прочитала и спрашивает: «Значит, это и есть слава?» — «Да, да, это и есть, и только это. И ничего другого».