Уязвленное сердце самолюбивого человека непрестанно, днем и ночью, терзается болью и готово каждую минуту по ничтожному поводу к нелепой вспышке озлобления. Подросток, незаконный сын Версилова, носящий фамилию Долгорукий, впадает в бешеную ярость, когда новый знакомый предполагает, что он князь Долгорукий. «Позвольте, однако, узнать вашу фамилию: вы не смотрели на меня», — ступил вдруг ко мне учитель с подлейшей улыбкой.
— Долгорукий.
— Князь Долгорукий?
— Нет, просто Долгорукий, сын бывшего крепостного Макара Долгорукого и незаконный сын моего бывшего барина, г–на Версилова. Не беспокойтесь, господа, я вовсе не для того, чтобы вы сейчас -же бросились ко мне за это на шею и чтобы вы все завыли, как телята, от умиления!
Громкий и самый бесцеремонный залп хохота раздался разом, так что заснувший за дверью ребенок проснулся и запищал. Я трепетал от ярости» (IX. С. 56).
В России, где никакие частицы von или de не отличают дворянскую фамилию от недворянской, — как многие лица, выросшие в интеллигентной среде, сравнительно поздно узнают, что они не дворяне, и как часто это открытие уязвляет их до глубины души, ставит в смешное положение при попытках скрыть свою принадлежность к другому сословию или порождает ненависть к дворянству и приводит к отрицанию сословных различий не столько на основании сверхличных соображений о социальной пользе и справедливости, сколько под влиянием ущемленного самолюбия.
В «Братьях Карамазовых» даже великий постник и молчальник отец Ферапонт, юродивый, малограмотный, неинтеллигентный монах без священнического чина, таит в своей самоуверенной душе те же чувства, что и Подросток. «Я‑то от их хлеба уйду, не нуждаясь в нем вовсе, хотя бы и в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба, стало быть, черту связаны» (XIII. С. 178). У игумена и других монахов он видит чертей: «у которого на персях сидит, под рясу прячется, токмо рожки выглядывают; у которого из кармана высматривает, глаза быстрые, меня‑то боится; у которого во чреве поселился, в самом нечистом брюхе его, а у некого так на шее висит, уцепился, так и носит, а его не видит.
— Вы… видите? — осведомился монашек.
— Говорю вижу, наскрозь вижу» (С. 178).
Ему является Дух Святой и Христос:
«Правда ли про вас великая слава идет, даже до отдаленных земель, будто со Святым Духом беспрерывное общение имеете?
— Слетает. Бывает.
— Как же слетает? В каком виде?
— Птицею.
— Святый Дух в виде голубине?
— То Святый Дух, а то Святодух. Святодух иное, тот может и другою птицею снизойти: ино ласточкой, ино щеглом, а и но синицею.
— Как же вы узнаете его от синицы‑то?
— Говорит.
— Как же говорит, каким языком?
— Человечьим.
— А что же он вам говорит?
— Вот сегодня возвестил, что дурак посетит и спрашивать будет негоже. Много, инок, знать хочешь.
— Ужасные словеса ваши, блаженнейший и святейший 'отче,· качал головою монашек. В пугливых глазках его завиделась, впрочем, и недоверчивость.
— А видишь ли дерево сие? — спросил, помолчав, отец Ферапонт.
— Вижу, блаженнейший отче.
— По–твоему вяз, а по–моему, иная картина.
— Какая же? — помолчал в тщетном ожидании монашек.
— Бывает в нощи. Видишь сии два сука? В нощи же и се Христос руце ко мне простирает и руками теми ищет меня, явно вижу и трепещу. Страшно, о, страшно!
— Что же страшного, коли сам бы Христос!
— А захватит и вознесет.
— Живого‑то?
— А в духе и славе Илии, не слыхал, что ли? Обымет и унесет…» (XIII. С. 179).
Ученых монахов этот изувер не любит и особенно ненавидит иеромонаха старца Зосиму, окруженного почитателями и людьми, ищущими у него совета и утешения. У гроба старца, после ряда непристойных выходок, он выдает свои сокровенные чувства. «Над ним заутра «Помощника и Покровителя» станут петь — канон преславный, — а надо мною, когда подохну, всего лишь «Кая житейская сладость» — стихирчик малый, — проговорил он слезно, и сожалительно. — Возгордились и вознеслись. Пусто место сие!… — завопил он вдруг, как безумный, и, махнув рукой, быстро повернулся и быстро сошел по ступенькам с крылечка вниз» (XIV. С. 11).