Всякое возвышенное чувство или положение внушают к себе почтение и любовь, пока они далеки от нас и являются нам почти лишь в воображении, но не воплощены вот здесь, в этом живом человеке, стоящем радом. «Унизительное страдание, унижающее меня, голод, например, еще допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше страдание, за идею, например, нет, он это в редких разве случаях допустит, потому что он, например, посмотрит на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не то лицо, какое по его фантазии должно быть у человека, страдающего за такую‑то, например, идею» (XIII. С. 251). «Любит человек падение праведного я позор его» (XIII. С. 331), — не раз утверждает Достоевский. Грушенька просит Ракитина привести к ней Алешу: «Приведи ты сто, я с него ряску стащу» (XIII. С. 87). Ракитин, улучив удобную Минуту, ведет Алешу к Грушеньке с величайшим наслаждением. «Не для радости Грушенькнной он вел к ней Алешу; был он человек серьезный и без выгодной для себя цели ничего не предпринимал. Цель же у него теперь была двоякая, во–первых, мстительная, т. е. Увидеть «позор праведного» и вероятное «падение» Алеши «из святых 80 грешники», чрм он уже заранее упивался, а во–вторых, была у *его также в виду и некоторая материальная, весьма для него •ыгодная цель» (Грушенька обещала ему за это 25 рублей).
Своеобразная группа проявлений гордости и самолюбия возникает в случае столкновения этих чувств с покоряющей силой любви: ненависть в любви (La haine dans Гашоиг), так ярко н поэтично изображенная Гамсуном в его романах «Пан» и «Виктория»[224]
. у Достоевского эти чувства обнаруживаются как привходящий элемент в любви многих его героев, например у Версилова, у Лизы Хохлаковой (см. выше).Даже и добру в себе самом властный, гордый, самолюбивый человек покоряется только после борьбы и преодоления себя. Особенно упорным становится сопротивление, когда человеку кажется, что чужая воля, воля общества, государства, Бога обращается к нему с требованием добра, осуществления его как должного. «Я никому ничего не должен, — заявляет Подросток, — я плачу обществу деньги в виде фискальных поборов за то, чтоб меня не обокрали, не прибили и не убили, а больше никто, ничего с меня требовать не смеет. Я, может быть, лично и других идей, и захочу служить человечеству и буду, и, может быть, в десять раз больше буду, чем все проповедники, но только я хочу, чтобы с меня этого никто не смел требовать… Моя полная свобода, если я даже и пальца не подыму» (IX. С. 53).
Но и безличная сила добра не без сопротивления овладевает сердцем гордого человека. Иван Карамазов, мучимый совестью после преступления Смердякова, приписывает в беседе с Алешею своему черту следующую оценку своего поведения. «Ты идешь совершить подвиг добродетели, а в добродетель‑то и не веришь — вот что тебя злит и мучает, вот отчего ты такой мстительный» (XIV. С. 343). Алеша так понимает его душевное состояние: «Муки гордого решения, глубокая совесть». Бог, которому он не верил, и правда Его одолевали сердце, все еще не хотевшее подчиниться. «Да, — неслось в голове Алеши, уже лежавшей на подушке, — да, коль Смердяков умер, то показанию Ивана никто уже не поверит, но он подойдет и покажет». Алеша тихо улыбнулся: «Бот победит, — подумал он. — Или восстанет в свете правды, или… погибнет в ненависти, мстя себе и всем за то, что послужил тому, во что не верит», — горько прибавил Алеша и опять помолился за Ивана» (XIV. С. 345).
Глубокое и всепроникающее влияние гордости и самолюбия на все стороны душевной жизни дает право считать их стоящими во главе всех пороков. Понятно поэтому восхваление смирения в христианской этике; но, конечно, не следует смешивать подлинного смирения с тем извращением его, о котором говорится «уничижение паче гордости». Есть у Достоевского слабые, исковерканные души, пребывающие в состоянии крайнего самоунижения денно и нощно· «Николай Ильич Снегирев–с, русской пехоты бывший штабс–капитан, хоть и посрамленный своими пороками, но все штабс–капитан.