Что сказать о том, что последовало дальше? Карла Степаныча схоронили. Я бросил свою жизнь в галоп, как, бывало, бросал Орла. Свежесть и легкость тела не оставляли меня. Оно не старилось, а с ним вместе не старилась и душа. Кто-то из мудрецов древности учил, что в крепкой плоти свободный дух. Это я узнал по себе, хотя никогда не искал мудрости: этой ошибки я избег. И как же мне жаль вереницы искателей, этих рабов идеи и непостижной истины, истративших свое время на бесполезные опыты, мечтавших получить эликсир ли, философский ли камень, но нашедших в своих пробирках одну погибель! Нет, наука не прельщала меня. Мне был дан дар судьбы – как, впрочем, он дан всем, пусть и не столь щедрый, – и я не намерен был превращать его в прах ради пустых теорий и вздорных книг. Пусть зеленеют их дерева под сводами пыльных древлехранилищ! О, эти зимние сады познанья! Я отверг всё ветхое и восславил жизнь. Я играл, скитался, любил женщин, и они любили меня. Даже средь тайн мира, у крайних пределов бытия я умел находить счастье, а не морок ума. Причудливые законы случая сдавали мне карты или подталкивали шарик рулетки, и я набивал карманы золотом, не стремясь найти порядок там, где господствовал хаос. Довольно было дружить с судьбой. А сладкие, как мед в жару, бездыханные лобзанья мертвых днепровских дев, что покинули землю ради иной, подвижной и хладной, как сами они, стихии? Но я не был и некромант, довольствуясь тем, что теперь мне не надо было глотать воск в церквах, ибо сам я был сродни моим ундинам, даром что вздох мой был так же горяч, как и прежде, и так же ровен, как бег моего Орла. Огонь с водой сходились в нас, рождая пыл, неведомый простым смертным, и мы праздновали во тьме свадьбы, недоступные им, сколько б ни гнались они под серым небом будней за убогой и призрачной земной любовью своей. И с удивлением – почти страхом – вспоминал я времена, когда от тех же утех я ощущал одну только скуку. Но теперь все изменилось. Революции и войны, режимы и уклады сменяли друг друга, но словно бы в стороне от меня. Они даже были не в силах лишить меня денег: неограниченный в средствах и времени, я с легкостью возвращал потери. Чтобы бедствовать, я слишком многое знал. Моя родина закрылась ото всего мира, но не от меня: и в железном занавесе я умел найти щель, приподнять край. Я не ведал границ, вся земля была мне открыта, и лишь для забавы я порой жил жизнью других людей. Они дрались, убивали и умирали. Если мне было с руки, я тоже дрался и убивал. Но сам был жив – ни сталь, ни свинец не брали меня. Я терял счет годам, странам, женщинам – что с того! Пригубляя бокал, помним ли мы те, что пили прежде? Нет, мы наслаждаемся именно им, каждым новым глотком, – и я наслаждался вволю, будучи верен новой избраннице, как был верен людским законам тех мест, где жил, или присягам тех государств, которых давно уже нет на карте. Жар полудня не остывал во мне даже в самую глухую ночь, острота жизни лишь все росла, идеи и догмы были мне безразличны, и только в евгенике я вдруг нашел что-то, созвучное строю моих чувств. Огромность замысла увлекла меня, размах событий захватил, но, как и всегда, бездарность и себялюбие исполнителей погубили и их, и идею, и лишь коричневый мундир я сохранил в своем гардеробе в память о единственном своем увлечении из мира мысли.
Впрочем, меня поражали и поэты. В те жалкие мгновенья, что жизнь (а вернее – Смерть) отпустила им, они ухитрялись порой не только понять то, что знал я, но и выразить в звуке, в слове, в строке, строфе… Конечно, их было мало. И плотская тупость тоже, как и всем прочим, туманила им взгляд, а холод человечьей судьбы остужал сердце. Их словно бы влекло к увяданью, к вечной осени, к вечной зиме, чистый ток вдохновенья мутился в них, и в силу своей смертности они уже не могли понять, что лишь лето, и только лето есть торжество бытия, его зрелость, расцвет, набравшее силу стремленье… Возможно, что как раз неведенье этой тайны сгубило моих нордических друзей. Впрочем, довольно о них. Годы слились в века, и я сам не заметил, как вновь очутился в Киеве.