Однажды Славик вез капитана Карпова в Москву на командирской «Волге». Капитан Карпов что-то рассказывал, пил пепси-колу из банки. От угощения Славик высокомерно отказался, сославшись на то, что все это заграничное пойло вредит организму. Когда же капитан Карпов выбросил пустую банку в окно, в сторону леса, Славик остановился, вышел из машины, подобрал банку и бросил себе под ноги к педалям. «Там чисто, где не сорят», — изрек Славик и надавил на газ. Потом, убрав ногу с педали, раздавил банку.
«Неужели месть? Но при чем здесь Лялечка?»
Неужели, она, с ее манерой копировать самые внушительные черты взрослых, с ее потешной начальственностью, могла бесить спесивого баловня? Лялечка выговаривала Славику: «Зачем ты так носишься, Славик? Здесь же собачки и птички». «Я не Славик, я младший сержант Устюшкин», — обижался Славик на маленькую девочку.
В части говорили, что это Славик задавил Лялечку.
Тогда, в машине, капитан Карпов попросил Славика приглушить невыносимо визгливую электронную музыку.
Славик выключил магнитолу вовсе.
Заступающие в наряд и караул военнослужащие меньше всего желали видеть в этот день дежурным по части капитана Карпова. Он считался формалистом. Когда он говорил солдатам, что все уставы и особенно Устав караульной и внутренней службы написаны напрасной человеческой кровью, в его облике вспыхивали сполохи несчастных случаев, смертоубийств, вопиющих преступлений, которые можно было бы предотвратить, если бы должностное лицо не пренебрегло прописными истинами. Капитан Карпов собирался даже сочинить нечто вроде статьи в военный журнал о великом вреде разгильдяйства для армии. Он понимал важность самой постановки вопроса, вывода его из бытовой сферы на официальный уровень. Фиглярский либерализм своих сослуживцев капитан Карпов связывал либо с глупостью, либо с инстинктивным своекорыстием.
Но теперь собранные для развода на сумеречном плацу люди заметили в капитане Карпове некоторую отрешенность и обрадовались. Ведь многие, зная характер капитана Карпова и подразумевая щекотливые нюансы гибели Лялечки, ждали от него бесшумного ожесточения и куда более неистового подвижничества.
Капитан Карпов, обходя строй, загадочно смотрел на известных в роте нарушителей дисциплины, и они понимали, что поблажки теперь целиком зависят от глубины его горя.
Он не отправил устранять замеченный недостаток плохо выбритого дневального, а лишь печально показал пальцем дежурному по роте на его небрежно подшитый подворотничок, улыбнулся ответу солдата из старослужащих, который путано перечислял обязанности часового и который ненавидел себя в тот момент за свое никому не понятное смущение.
Над рядами солдат плыли кучевые, взрывообразные и, кажется, разумные облака. Вспомогательные зеркала за спинами военнослужащих у кромки строевого плаца почернели. Холодным, странническим воздухом наполнились их прямоугольные окоемы. Капитан Карпов скомандовал: «Равняйсь! Смирно!» — и на мгновение забылся, потому что его память перемешалась с порывистым шорохом крон исчерна-зеленых, ажурных деревьев. Среди человеческих наслаждений существует и наслаждение от долгого замирания в строю, равного целой эпохе приготовлений и предчувствий.
В роте, куда капитан Карпов заглянул по дороге в штаб, из офицеров присутствовал лишь его заместитель, капитан Архангелогородский. Заместитель по воспитательной работе, этот безнадежно штатский человек, сидел в канцелярии и, как всегда, играл в компьютерные игры. До появления компьютера в армии у офицера Архангелогородского, не осанистого, с природно пухлыми боками и копотливой смешной походкой, было по-настоящему полезное хобби: он переплетал книги, сшивал воедино журнальные публикации, брошюровал блокноты. Солдаты не чаяли бы в нем души, если бы его демократизм и словоохотливость не чередовались бы с визгливой обидчивостью и необъективностью. Кажется, понимание того, что он находится не в своей тарелке, мешало ему двигаться по середине пути. При этом в нем не чувствовалось именно трагической неуместности, что было капитану Карпову симпатично. Казалось, Архангелогородскому было бы так же неуютно не только в армейской, но и в любой другой людской среде, и абсолютно хорошо ему было бы в том месте, о котором он кое-что подсознательно знал и которое в итоге, возможно, обернулось бы для него все той же чуждой казармой.