По стенам были развешаны афиши неизвестных кумиров, линолеум был окроплен и заляпан, некрасивая, мозглявая молодежь шутила и хохотала конфиденциально, с оглядкой, почему-то не эротично, не парадоксально, не литературно. Рыжая девица с острыми скулами, исследуя Андреича, стала глумливо подворачивать рукав рубашки своему дружку, веснушчатому, словно щетинистому, который чурался ее движений привычно, на грани аффекта, не первый день.
«Очевидно, новая сексуальность, — подметил Андреич, — отличается от классической отсутствием влажности, слюнок страсти, секреции».
Было странно, что для центра города в обиходе так и не прижилось обозначение «Старый Петербург». Пестрядевое пространство было раскалено до невероятности.
Книжный магазин на площади Восстания с чересчур подстрочным названием, может быть, в силу госпитальных потолков и музейного микроклимата, несмотря на тесноту печатной продукции, представал пустынным и голым. Андреич выпил эспрессо, посмотрел старый фильм с бледным, дневным видеорядом и великолепно грассирующим переводом; к новым книгам Андреич не притрагивался, опасаясь всякий раз, что это опять не книги, а роботы, закамуфлированные под переплеты.
Он вспомнил, что на Староневском часто встречал старых знакомцев, синхронно искажавшихся в памяти и действительности. Здесь где-то жил Матвеев; его безмолвное безденежье сменялось абсурдной экспрессией. Никогда не узнавал Андреича Лернер, даже спотыкаясь рядом, а Андреич патологически стыдился узнавать Лернера с его, красного дерева, отшлифованным лбом. По-настоящему не замечали Андреича только Татьяна и Евгений: первая была подслеповатой, но очки не носила, второй мог со временем стать сумасшедшим, а с веками — святым. Однажды, благодаря празднику, Андреич и Евгений, спустя годы, радостно узнали друг друга на углу с Исполкомской. Андреич сказал: «Христос воскрес!» — а Евгений, благодарно опешив, подтвердил: «Воистину воскрес!»
Андреич возвращался домой на метро. Под землей обязательно встречается человек, напоминающий тебя самого брюзгливым или окаянным взглядом, или женщина, напоминающая твою жену в безупречном девичестве. Нас таких много, а мытарств — два десятка.
Андреичу было больно представлять скуку жены. Она ничего не делала понарошку; всерьез тяжело болела, всерьез чувствовала себя счастливой, всерьез надеялась на детей. Ему было бы сейчас покойно, если бы он был уверен, что жена теперь не знает ни тоски, ни самоуничижения, а знает только ненависть к нему.
«Дома останется лечь и ждать, — думал Андреич. — Не будешь ты ждать — вскочишь как миленький. Неизвестно, сколько еще времени тебе быть одному. Что, если до самого конца, до предела, до окоема впереди?»
Он доехал до конечной станции, до «Дыбенко». Он любил ходить через парк, который теперь наполовину застраивался. Забавно было наблюдать, как разошлись, почти касаясь друг друга, два силуэта в черных одеждах. Один и второй были длинноволосыми — священник и юноша-металлист. Невероятно, но юноша в заклепках, лицо которого было не менее сосредоточенным, чем у молодого батюшки, двигаясь, старался не раскачивать дланями, а слегка прижимал их к бокам почтительно, по-монашески.
Через парк в заросшем рве, словно в среднеазиатском арыке, ползла по-пластунски, как арестант или новобранец, худосочная местная речушка Оккервиль — дальняя родственница Невы и ближняя Охты. И цветом воды, и кроем берегов, и общей изношенностью и живучестью она походила на видавшую виды солдатскую шинель. Никакую другую питерскую речку Андреичу не было так жалко, как эту. За другие реки и каналы было кому заступаться, потому как за них было почетно заступаться — и за Мойку, и за Обводный, и за Пряжку, и даже за Смоленку с Карповкой. Какой смысл было вставать на защиту этой в общем-то отнюдь не петербургской, а какой-то заштатной простолюдинки, у которой если что и оставалось ценного, то только ее звучное, на счастье, иностранное имечко!
У Оккервили Андреич уселся на узкое поваленное деревцо. Рядом было небрежное подростковое кострище с мятыми пивными банками, пакетиками от чипсов и фисташковой скорлупой. Река была вонюча, непроницаема, но в ней барахтались как ни в чем не бывало, с благопристойным видом несколько уток-доходяг, а по глади плыли листья, сучья и свежие ветки, некоторые — с мелкими, зелеными, неизвестными плодами.