Харитонов проник в какую-то кладовку с глобусами и рулонами карт и затаился. Здесь пахло сильнее всего клеенкой и мелом. Он слышал, как по коридору топали напористые тела, ища беглецов. Харитонов понял, что матери он больше не увидит, что она, судя по всему, умерла, когда встала и покинула консилиум. Она умерла в пути, растворилась в коридоре меж двух стен.
«Вот где меня настигло одиночество, — подумал Харитонов. — Не среди дурацких кукол, а среди географических карт. Без матери никого не будет». Он знал, что вслед за одиночеством человеческие внутренности охватывает самый омерзительный, беспричинный страх. В кладовке не было окон. Свету, даже ночному, воображаемому, неоткуда было взяться. Однако он появился.
Харитонов догадался, что сверху вниз на него смотрел сам дьявол. Взгляд его был вытянутым, длинным и на всем своем протяжении материальным, затверделым, постукивавшим по плечу. Если бы играла музыка, то этот взгляд служил бы дирижерской палочкой. Вся ненависть, какую только знал Харитонов к этому дню, теперь оглядывала его с полным на то основанием с ног до головы. Казалось, эта циклопическая ярость все еще решала, что сделать с Харитоновым — растерзать или припечатать к полу. От ужаса еще во сне Харитонов успел взмолиться: «Господи! Почему мне приснился дьявол, а не Ты?»
20
Харитонов знал, что во сне он кого-то обманул; и оттого что он обманул человека очень хорошего, если не сказать — прекрасного, Харитонов и проснулся.
Какое-то слово, плотное и округлое, тонуло, словно колода, за гранью яви, а без этого слова-пароля он не мог вспомнить ни хорошего человека, обманутого им, ни уже принятого решения.
За окном молодежь горланила, как резаная. Усердствовала фальцетом некая Светка, которую заводил некий Артем: «Ну, Артемка! Хи-хи-хи! Отстань от меня, пусти, пожалуйста! Хе-хе-хе! Колготки порвал. Покупать будешь. Ну, Артемка!». Артемкин басок был новым, недавно сотканным из диагональных нитей, поэтому раздавался слитно, неразличимо, как саржевая подкладка для Светкиного люрекса.
Харитонов пошел на веселые крики.
У подъезда в жидкой ночной акварели юноши и девушки плавали румяными и маслянистыми. Красиво пересекались отблески с прядями, пряди с ветвями. Иногда одно лицо густело на другом.
«О, Депардье! Прикинь!» — воскликнул юный шатен с чернильными веснушками.
«Не, это сосед с пятого этажа! — уточнил его приятель с банкой пива. — Мать ищет».
«А вы ее не видели, ребятки?» — оглянулся Харитонов.
«Вчера видели. Сегодня нет», — ответил тот же соседский голос.
Светка, целовавшаяся с Артемкой, оторвалась от него и произнесла, как артистка, с откинутой веской головой: «Пусть этот иудин поцелуй будет последним!» «Чего это?» — удивился Артемка...
Дворами Харитонов вышел к вымершей, предутренней трассе. На ее обочине он погладил неподвижную серебристую кошку. Ее рот осклабился мелкими беззащитными зубками. Кошка была мертвой.
Небо подрагивало в стратосфере. Ниже, среди комканых сиреневых туч, телесные подпалины образовывались неощутимо.
Тихий, мокрый, блистающий асфальт резонировал с вязкими шагами Харитонова.
Безмолвие, заполнившее легкие Харитонова, не давало дышать душе.
ПОВЕСТЬ О МИХАИЛЕ ПЕТРОВИЧЕ
1. Ненависть к Леониду
Михаил Петрович, став с годами неповоротливым и, по возможности, честным, то есть избирательно и упрямо честным, сносил насмешки над собой с почти незаметной презрительностью. Он знал наперечет всех, кто считал его дураком, и перестал с ними робеть, подрыгивать широкой ступней в сползающем носке, жмуриться ради воображаемого реванша и хехекать. В точке продолжительного кипения обида заскорузла, как мозоль от кирзача на розовой пятке новобранца.
С утра Михаила Петровича подмывало позвонить Леониду и назвать того подлецом, или лучше — подленьким человеком. Хотя если и говорить о Леониде так, вообще как о человеке, то следовало бы все-таки говорить не «подленький», а «подлый» — на всю катушку.
Михаил Петрович понимал, что Леонид воспротивится отдавать ему пресловутые триста долларов и, наоборот, праведно закричит в телефонную трубку, застигнутый врасплох. И тут-то Михаил Петрович и объявит Леониду, что он, Леонид, негодяй по жизни, подленький человечишко, и бросит эту трубку с неслыханным доселе чувством превосходства, вернее, нажмет на крохотную клавишу на аппарате расплющенной желтой фалангой... И все-таки бросит эту трубку об диван так, что она хрюкнет, будто пластмассовая свинья. После чего просияет Михаил Петрович наконец-то по-настоящему, нравственно, как теперь уже редко кто может просиять.