В своей концептуальной «потустранности», констатирующей отъединённость от пространства, времени и жизни во всех её процессах, отношениях и ценностях, поэт вненаходим и к собственному счастью, которое не столько даже было, сколько невозможно принципиально. Так, в знаменитом «Я всегда твердил, что судьба – игра…» в каждом завершающем двустишии каждой строфы поэт словно «подбивает бабки», констатируя прошлость и небудущность счастья, характерно здесь даже само положение у окна, глядение не только на мир внешний и внешнего, но даже в самого себя через стекло: «Я сижу у окна. За окном осина. / Я любил немногих. Однако – сильно <…> Я сижу у окна. Я помыл посуду. / Я
Бродская беспощадная мужественность – в одиночестве, но не в жалобе на него, а в ироническом нагнетании этого чувства и состояния. Счастье / несчастье Иосифа Бродского не есть взлёты и падения, не есть импульсы, не есть некий смысл (наперекор общепринятому представлению о мимолётности, минутности, сиюминутности счастья). Для поэта это не ощущения, но медленная работа души в миру, не активный, но накопительный счёт, спокойствие будней: «Как хорошо, что некого винить, / как хорошо, что ты никем не связан, / как хорошо, что до смерти любить / тебя никто на свете не обязан. / Как хорошо, что никогда во тьму / ничья рука тебя не провожала, / как хорошо на свете одному / идти пешком с шумящего вокзала. / Как хорошо, на родину спеша, / поймать себя в словах неоткровенных / и вдруг понять, как медленно душа / заботится о новых переменах»[531]
. В этих и других строках – та бродская амбивалентность и нелинейность, когда «боль вместо счастья»[532], но и сама боль (сама способность её чувствовать, переносить и перенести), доведённая до апофеоза, в определённый момент преподносится как счастье. Потому и при вышеупомянутой солидарности счастье мужественное И. Бродского есть спокойное, безвосторженное и непреходящее счастье бытия вопреки непроходящему горю: «Сын! Я бессмертен. Не как оптимист. / Бессмертен, как животное. Что строже»[533]. Таким образом, счастье, по И. Бродскому, в мужественном и небезоговорочном приятии мира; зачастую такая позиция означает нечто вроде субъективного счастья вопреки объективному несчастью.В творчестве Л. Бородина
концепт «счастье» наиболее ярко представлен в «сибирских» повестях. В повести «Гологор», концентрический сюжет которой составляют разворачивающиеся одна за другой трагедии, намеренно сгущается атмосфера ожидаемого несчастья, создаётся ситуация перелома: после идиллических картин таёжной жизни героев следуют сцены гибели троих из них. Вопрос о сущности счастья и возможности его обретения тесно связан с проблемой трагической судьбы. Трагизм человеческого существования, по Л. Бородину, предопределён его природой, его онтологическим одиночеством и несовершенством: «Счастье – понятие эфемерное, некая мнимо реальная субстанция душевного состояния. Время длительности состояния – от мгновения до весьма скромной суммы мгновений, только и всего. И лишь в ретушированной и сознательно отредактированной ретроспекции оно, счастье, может видеться и смотреться как некий период времени, имеющий вполне впечатляющую длительность»[534].