Не подобно ли тому, как нельзя говорить о гранате без зёрен или о людях без шеи или хребта, также не может быть речи о людях, не испытавших печали или страха? Или (если пользоваться этим же сравнением) не то же ли самое говорить о людях, никогда не совершавших ошибки и не испытавших зависти, что и о гранате без зёрен или о людях без хребта или шеи? Но как в том случае, когда говорят, что человек бесхребетный, это не значит, что у него совсем нет хребта, а просто потому, что у него нет именно такого хребта, так обстоит дело и тогда, когда мы говорим о людях безумных или неразумных, не потому, что они вообще лишены ума и разума, а потому, что у них нет вот такого ума и такого разума. И когда мы говорим о человеке без хребта, мы понимаем, что хребет у него есть, но он никуда не годен. Так и у неразумного человека есть разум, но дурной; даже безумный имеет ум, но больной. Не так ли? Но, может быть, такое представление просто смешно?
Разве безгрешный человек это не тот, кто совсем не допускает ошибок, а независтливый и честный не тот, кто никогда не завидует и всегда честен, а человек простой и безупречный — не бесхитростен и не лишён недостатков? А не знающий печали и страха, разве подвержен печали и страху? Так и счастлив только тот, кто не знает страстей и тревог. Но как может быть счастлив человек и как может ему нравиться жизнь, когда он живёт, испытывая боль, печаль или страх? Если он подвержен печали, не значит ли это, что ему не чужды также страх, боязнь, гнев и сострадание? Испытывая все эти чувства, люди огорчаются. Даже ожидание их заставляет пребывать в страхе и тревоге, а тех, кого, как им кажется, незаслуженно постигают эти неприятности, они жалеют, против виновников же направляют свой гнев, негодование и презрение.
Видя ненавистных им людей процветающими, они огорчаются и завидуют, а узнав, что они попали в беду, злорадствуют. Итак, если человек способен испытывать печаль, как он избавится от других чувств? Как можно быть бесчувственным, если ты не свободен от всяких чувств? Тот должен быть счастлив, кто не станет горевать из-за кончины друга или даже ребёнка, тем более из-за собственной смерти.
Разве не кажутся тебе малодушными люди, которые ожидают свою смерть, лишившись покоя и самообладания? Разве стойкому и мужественному человеку не следует собственную смерть встретить так же бестрепетно, как Сократ — без волнения и трусости? Может быть, чужую смерть нужно считать чем-то более тягостным, чем свою собственную? Разве не подобным же образом любят и ценят себя? Разве друга или ребёнка любят больше, чем самого себя? Достойна похвалы дочь, просящая мать:
А если мать выполнит просьбу, то её сочтут чёрствой. Между тем все хвалят спартанских женщин за их мужественный характер. Когда одна из них услыхала, что её сын, спасая свою жизнь, убежал от врагов, она написала ему: «Плохие слухи о тебе здесь ходят. Или сделай так, чтобы они прекратились, или не показывайся мне на глаза!» Это было равнозначно — «Повесься!». Она не написала так, как это сделала бы в подобных обстоятельствах женщина из Аттики: «Как хорошо, мой сын, что ты сохранил себя дня меня». Когда же другой спартанке вестник сообщил, что её сын пал на поле брани, она только спросила: «Как он сражался?» И когда последовал ответ: «Как отважный воин, мать», — она промолвила: «Как славно, дитя. Ради того я тебя и родила, чтобы ты был полезным и храбрым защитником своей родной Спарты».
Она не стала рыдать и горько оплакивать сына, но, услыхав, что он смело сражался, только хвалила его. И в другой раз эта же спартанка повела себя в высшей степени благородно. Когда её сыновья бежали с поля боя и явились к ней, она сказала: «Вы явились сюда как беглецы? — и, задрав подол, прибавила: Чего же вы стоите? Полезайте обратно туда, откуда вылезли!» Какая из наших женщин поступила бы таким же образом? Разве она не обрадовалась бы, увидев спасшихся сыновей? А те женщины поступают иначе. Они радуются, услышав о мужественной смерти своих детей... Известны слова одной спартанской эпитафии: