Имлинэ развесила на балке одежду челюскинцев, расправила торбаса Федора: они у него за время пути совсем стоптались и съехали набок, как у ребенка, впервые надевшего настоящую обувь. «Не привык еще носить чукотские торбаса», — подумала она, повесила их над жирником и стала внимательно слушать, хотя ничего из разговора не понимала.
— Вынэ!.. Хватит, гостям спать надо. Отдыхать, — спохватился Антымавле, увидев, как слипаются веки и невольно клонится голова у высокого.
— Это правильно, — согласился он и стал укладываться, пытаясь вытянуть ноги, — Федор, давай спать. Кончай, все равно всех и все не перерисуешь.
Скоро в пологе послышался храп. В уголочке, съежившись, обняв дочку, пристроилась Имлинэ, головами к выходу спали гости, рядом с ними расположились каюры. Антымавле не спалось, перед глазами вставали палатки на льду, он слышал грохот льдов, гул самолетов…
Антымавле тихо выбрался на улицу, впустив в полог струю свежего воздуха.
На улице уже рассвело. Собаки спали, свернувшись клубочком, в стороне стояли неразобранные нарты, готовые в дорогу. Над торосистым краем ледяных полей появилось алое зарево: вот-вот должно было взойти солнце. Антымавле постоял, посмотрел вокруг и, словно решившись на что-то, вернулся в чоттагин и стал копаться в вещах Тымнеквына. Он нашел наполовину обработанный моржовый клык, завернутый в нерпичью шкурку: старик что-то хотел гравировать на нем, но не успел. Тымнеквын любил наносить красивые узоры даже на простых будничных вещах: ему всегда казалось, что эти узоры приносят удачу. Потом Антымавле достал старую замасленную тряпочку, в которой хранился резец-коготь, сделанный из куска напильника, и плоская стамеска с отшлифованными боковыми гранями. В лавке Антымавле взял карандаш, согнал собачонку, пристроившуюся у китового позвонка, и сел у открытых дверей.
Чуть слышно заскрипел металлический коготок по кости. Солнце брызнуло первыми лучами в открытую дверь, и кость забелела, как снег, ровная, гладкая. Лишь в тех местах, где прошел коготок, остались едва заметные штрихи-царапинки. Антымавле смочил слегка поверхность кости, зачернил штрихи карандашом, а потом стер влажной ладонью — и на клыке появился четкий контур уходящего носом в глубину моря «Челюскина», сбитая льдами передняя мачта, винт, руль, глыбы льдин. В памяти возникла фотография, показанная высоким челюскинцем, и он подрисовал перекладины на мачтах. Скрипел резец, шуршал карандаш — и вскоре весь клык был испещрен мелкими четкими рисунками. Рядом с тонущим «Челюскиным» появились палатки в торосах, люди, несущие на плечах ящики и мешки, самолеты, делающие круги над лагерем, вышка с красным флагом. Но раз люди были далеко в море, где-то у Медвежьего острова, то они обязательно должны были увидеть умку. Об этом не говорил высокий, но умки там должны быть обязательно. Антымавле добавил пропущенное: нарисовал убитого умку, а над ним челюскинцев с ружьями. Оставалось еще свободное место, и все, что возникало в памяти у Антымавле — и виденное им самим и слышанное от людей, — уместилось на клыке. Он даже воспроизвел на самом кончике клыка сценку встречи у него в яранге: на переднем плане двое челюскинцев, у одного на коленях блокнот, второй сидит спиной и что-то рассказывает, чуть дальше у стенки каюры и он сам, Имлинэ наклонилась и наливает в кружки чай.
— Ытреч — все, — вздохнул он.
— Как погода? — вдруг спросил из полога проснувшийся каюр.
— Нымелькин — хорошо, — и тут только заметил, что уже давно наступил день.
Гости спали долго. Апрельское солнце поднялось высоко и попыталось пригреть тундру, но задул легкий западный ветер, потянуло жгучим морозцем. Первым проснулся высокий и тут же забеспокоился: нужно ехать. Антымавле предлагал остаться еще на один день, чтобы отдохнули люди и собаки. Но высокий никак не соглашался и просил подымать всех. Проснулся художник. Антымавле долго не решался заговорить с ним, размял и подал торбаса, снял его одежду и наконец робко промолвил:
— Ты Москва поедешь, посмотришь рисунок, нас вспомнишь. Вот мою память возьми, — и подал клык, завернутый в нерпичью шкурку. — Тут тебя нарисовал, его нарисовал, — показывал на каждого пальцем Антымавле, — ее нарисовал, всех нарисовал…
— Как же ты сумел?! — оторопел Федор, рассматривая клык. — Здорово!
Антымавле был доволен, с лица не сходила улыбка.
— Тебе память есть, мне тоже память надо. — И он показал на карандаши, блокнот.
— Что же тебе нарисовать? Возьми, что нравится, — предложил Федор.
— Нет, не надо. Я видел в русских домах большие картинки, портыреты, кажется, называется, там Ленин. У меня есть Ленин, но маленький, а мне хочется, чтобы у меня большой был Ленин и чтобы я мог смотреть на него всегда.
— Это можно. — И Федор взялся за карандаш.
— Йыккайым! — обрадовался Антымавле и выбежал из яранги.