«Я вижу его худощавое, всегда серьезное молодое лицо, вечно приспущенные над серыми прозрачными глазами белые его, длинные ресницы, слышу его как бы нарочито медлительную речь, вновь ощущаю исходящий от него безмолвный, беспомощный, но неумолимый напор, словно беззвучный крик (…) и наоборот, стоит мне вспомнить его по какому-либо поводу, и тотчас же, словно их разбудили грубым пинком, просыпаются „злобные псы воспоминаний“ — весь ужас тех дней, все отчаяние тех дней, все бессилие тех дней, ужас, отчаяние, бессилие, которое испытывал я тогда один, потому что мне не с кем было ими поделиться.»
Черты иконографического Христа — худощавый, сероглазый, удивительно молодой и серьезный, беспомощный и непреклонно могущественный — кажутся на первый взгляд подтверждающими образец, появившийся в прообразе-мотиве. На фоне библейского контекста, к которому нас уже подготовило упоминание «Большого Откровения», появление христоподобной центральной фигуры в мемуарах Максима уместно. Впрочем, ожидаемый шаблон прерывается на середине абзаца, и кусочек прообраза-мотива переходит к самому рассказчику.
Второй узел черт, «принадлежащих» Христу — его экзистенциальное одиночество и отчаяние (в Гефсиманском саду), с другой стороны, относятся к самому повествователю. Отрывок — типичный пример приема, который Стругацкие используют на протяжении всего романа: фрагментация и (ре)комбинация прообраза-мотива. Например, в нижеследующей сцене Тойво спорит с одним из коллег, и происходит следующий диалог. Не обязательно знать контекст, в котором проистекает разговор, чтобы узнать кусочек прообраза-мотива.
«— Нет, — сказал он. — Я не могу, как ты, вот в чем дело. Не могу. Это слишком серьезно. Я от этого весь отталкиваюсь. Это же не личное дело: я-де верю, а вы все — как вам угодно. Если я в это поверил, я обязан бросить все, пожертвовать всем, что у меня есть, от всего прочего отказаться… Постриг принять, черт побери! Но жизнь-то наша многовариантна! Каково это — вколотить ее целиком во что-нибудь одно… Хотя, конечно, иногда мне становится стыдно и страшно, и тогда я смотрю на тебя с особенным восхищением… А иногда — как сейчас, например, — зло берет на тебя глядеть… На самоистязание твое, на одержимость твою подвижническую… И тогда хочется острить, издеваться хочется над тобою, отшучиваться от всего, что ты перед нами громоздишь…
— Слушай, — сказал Тойво, — чего ты от меня хочешь?
Гриша замолчал.
— Действительно, — проговорил он. — Чего это я от тебя хочу? Не знаю.
— А я знаю. Ты хочешь, чтобы все было хорошо и с каждым днем все лучше.
— О! — Гриша поднял палец.»
Идентификация Тойво с прообразом-Христом усиливается здесь. Следование примеру Тойво означает «жертвование всем» и «принятие пострига» (метафорически — вступление в священный орден). Гриша относится к Тойво/Христу с «восхищением и злостью», но он чувствует «стыд и страх» перед его примером. Элемент ортодоксальной, но весьма современной двойственности появляется в этот момент — Гриша также чувствует обиду и отвращение по отношению к мученичеству Тойво.