Но ее анализ не объясняет,
«…В работе, показывающей угнетение советского общества, можно ожидать обнаружить женщин борющимися против господства мужчин… хотя много было сделано для предполагаемой свободы советских женщин, у них никогда не было такой личной или политической власти, как у мужчин».
Иными словами, феминистический подход приводит к парадоксу: показанный Стругацкими пол сил подавления противоречит, по-видимому, реальному политическому положению женщин как угнетаемого класса в Советском Союзе. Парадокс может быть разрешен, по крайней мере, частично, когда мы узнаем в образе Леса специфические политические отсылки скорее к нацистской Германии, нежели к любому угнетающему классу в Советском Союзе. В тексте присутствует значительное число указаний на конкретные аналогии между Управлением и сталинизмом, а также между Лесом и фашизмом. Поскольку указания на первое вполне очевидны и не нуждаются в приведении детальных документированных свидетельств, несколько примеров из текста помогут сделать последнее менее туманным.
Когда Кандид, интеллектуал из реального мира, попавший в мир Леса, и его спутница, аборигенка Нава, в своих странствиях направляются в сердце Леса, они проводят ночь в странной деревне. Деревня похожа на «театральные декорации»: ее обитатели говорят, но у них нет лиц, и произносимые ими слова кажутся полузнакомыми, словно Кандид «слышал их в предыдущей жизни». Кандид просыпается в середине ночи и узнает силуэт человека, стоящего рядом: это его бывший коллега, хирург по имени Карл Этингоф. Затем он бежит в ночь и видит «длинное диковинное строение, каких в лесу не бывает». Из этого длинного строения «раздался… громкий крик, жалкий и дикий, откровенный плач боли, так что зазвенело в ушах, так что слезы навернулись на глаза».
Кандид обнаруживает себя стоящим перед этим длинным строением с его квадратной черной дверью и держащим Наву на руках. Карл, хирург, раздраженно спорит с двумя женщинами, и Кандид разбирает «полузнакомое слово „хиазма“». Этого единственного слова, с его коннотациями с хирургическим разрезом и генетической инженерией, было бы довольно для декораций этой сцены. Фантомные обитатели фантомной деревни все причитают и прощаются друг с другом перед строением, и Кандид, «потому что он был мужественный человек, потому что он знал, что такое „надо“», порывается войти с Навой в здание первым. Карл жестом отодвигает их в сторону. Они спаслись — они не были включены в список приговоренных. Они убегают далеко от деревни и, наконец, проводят остаток ночи в лесу под деревом.
Когда они просыпаются следующим утром, единственным ощутимым свидетельством существования фантомной деревни является скальпель, сжимаемый Навой. Все это непонятно Кандиду, описывающему данный эпизод как «какой-то странный и страшный сон, из которого по чьему-то недосмотру вывалился скальпель».
Очевидно, что воспоминания о холокосте, являющиеся частью его (и читательского) опыта на Материке, теперь только смутно присутствуют в его подсознании (у читателя такого извинения нет).
Еще менее понятны Кандиду (и читателю) действия трех женщин, управляющих Лесом. Младшая — длинноногая девушка, средняя беременна (почти очевидно, не познав мужчины), и старшая, которая, как выясняется, была давно потерянной матерью Навы, настаивает, что «мужчины больше не нужны». Для лесных женщин размножение — результат полностью контролируемого партеногенеза, но до какого предела и по каким критериям… это уже вне человеческого понимания. Ничего не может и Кандид понять из эллиптических речей трех женщин, правящих Лесом:
«…Очевидно, не хватает… запомни, девочка… слабые челюсти, глаза открываются не полностью… переносить наверняка не может и потому бесполезен, а может быть, даже и вреден, как и всякая ошибка… надо чистить, переменить место, а здесь все почистить…»