…Зеленые горячие болота, нервные пугливые деревья, русалки, отдыхающие на воде под луной от своей таинственной деятельности в глубинах, осторожные непонятные аборигены, пустые деревни <…>
– Тебе туда нельзя, Перчик, – сказал Ким. – <…> Лес для тебя опасен, потому что он тебя обманет.
– Наверное, – сказал Перец. – Но ведь я приехал сюда только для того, чтобы повидать его.
– Зачем тебе горькие истины? – сказал Ким. – Что ты с ними будешь делать? И что ты будешь делать в лесу? Плакать о мечте, которая превратилась в судьбу? Молиться, чтобы все было не так? Или, чего доброго, возьмешься переделывать то, что есть, в то, что должно быть? [Стругацкие 2000–2003,4: 302–303].
Этот Лес, с его женской привлекательностью, языческими духами, местными деревенскими жителями с их невразумительной речью, символизирует русский народ (как противоположность интеллигенции) в полном смысле слова. Закономерно, что приверженец восточной культуры – Ким – предупреждает наивного прозападного русского интеллигента: тот не найдет ничего, кроме «горьких истин», если попытается войти в лес, то есть символически поддастся народническому заблуждению, что будущее России заложено в отсталой, стихийной жизни народа. Опыт Кандида из «лесной» половины повести подтверждает эти «горькие истины»: жители деревни невежественны, суеверны, невосприимчивы к просвещению, не говоря уже о демократических идеалах. Но они не так уж плохи, у них есть убеждения. Однако это не те убеждения, которые интеллигент может разделить или привнести в свое, бесконечно более сложное, мировоззрение. Кандид собственными глазами видит разницу между мечтой русской интеллигенции о мировой гармонии и судьбой сельских жителей. Они могут исчезнуть во всепоглощающей матке Леса именно потому, что лишены «мужского», активного начала:
Идея надвигающейся гибели просто не умещалась в их головах. Гибель надвигалась слишком медленно и начала надвигаться слишком давно. Наверное, дело было в том, что гибель – понятие, связанное с мгновенностью, сиюминутностью, с какой-то катастрофой. А они не умели и не хотели обобщать, не умели и не хотели думать о мире вне их деревни. Была деревня, и был лес. Лес был сильнее, но лес ведь ВСЕГДА был и всегда будет сильнее. При чем здесь гибель? Какая еще гибель? Это просто жизнь… [Стругацкие 2000–2003, 4: 490].
То есть Лес в первую очередь символизирует то, что Бердяев отождествляет с реакционными, мистическими, сектантскими тенденциями, свойственными «женскому» характеру русского народа, и лишь отчасти фашизм. Иначе говоря, немецкий нацизм применительно к Лесу полностью «русифицирован».
Аналогичным образом, описывая бюрократическое Управление, сдерживающее Лес, Стругацкие следуют в большей мере русским литературным и философским традициям, чем Кафке. Бердяев «предсказал» в статье 1910 года (приведенной выше), что русская интеллигенция постарается сдержать собственное губительное влечение к мистическому народничеству, обратив западнические «методологию, научный подход и критицизм» против народа. Так, на русской почве марксизм вырождается в сталинизм, а методология доводится до уровня своей противоположности – абсурда. Территория Управления описывается в выражениях, относящихся к мужскому архетипу: здесь всё сдержанно, сурово, цивилизованно (урбанистично), механистично, всеобъемлюще: