Самолёт вовсе обезумел. Добрый старый пан Вагнер, даже с костылём своей мадьяроскулой Эрато да позаимствованным на боярской свадьбе Иванова лебедем, ввек бы не воспроизвёл этакую нордическую вакханалию: подчас, вослед триумфальному сполоху ухало чудовищно, точно тарантас-исполин, груженный Шенье, Гумилёвым, Кеплером (этой филолаевой реинкарнацией), Мандельштамом да прочими ливриподобными отроками, громыхал по ещё неразобранной на баррикады брусчатке, — и каждый булыжник, отёсанный в идеальный параллелепипед, словно для выемки в давидовой фронде, инстинктивно, всею своею формой, восставал на месиво букв «Декларации человечьих прав». А иногда дивно невинное небо проглядывало, раскидывалось князеандреево, лупоглазо, — однако, постепенно, по мере наплыва туч с северо-востока, дионисея, и окончательно свихнувшись, разражалось секировым сверканием, бунило, булгачило. И лишь когда боинговый командир, — вовсе скомкавши латиноамериканским говорком французскую версию оракула, — объявил о срочной посадке в Детройте, лайнер выскочил из туч, и над ним, через весь небосвод, от края до края, прошлось полнимба — послегрозовая радуга, радость Ириды: «l’aridité déridée!», — прорезалась, будто воплем «Ma foi, voilà Alexeï Petrovitch!», его галло-хоровая, вся как есть со двора регента сущность! Впрочем, секрета — в какого Бога была эта «foi»? — не выдаст ни единый ломтик титановой печёнки!
Алексей Петрович чуял восхищение каждой пляшущей клеткой своего тела этим вдохновением, — для коего он припас недостаточно чернил с бумагой: поэт — вечная жертва конспираторши-инспирации. С потолка обрушились и, будто измываясь над сидящим человечеством, заплясали на резинках полупрозрачные жёлтые кислородные маски, — точно недозрелые до нереста колоссальные трупы царевен-лягушек! — в них тотчас вцепились сотни разноцветных пальцев, хоть воздуха было и предовольно: запертый где-то в самолётных застенках, кондиционер выдувал струю из-под каждого иллюминатора с урчанием отобедавшего Минотавра, а напротив грациозная блондинка с восхитительными жеребячьими очами орловской породы вытянула, вовсе запамятавши о маске, десницу, преграждая путь струе, точно Эдда-итальяночка, приветствующая всасываемого Землёй отца, — а Бенито тут же и благословлял Алексея Петровича, пытавшегося свернуться калачиком, позой попридержав элизейское видение. Остальные попутчики натянули маски и застыли, трепетными ноздрями втягивая воздух, ставши оттого схожими со скотом гуигнгнов, — как в самых давних — первых своих брезгливых грёзах — воображал их себе Алексей Петрович.
Стюардесса, кресла будучи лишённая, прилипла, полусогнувши задние конечности, к кислородной струе, кося глазом, будто Персей присел на крыло и, подмигнувши ей в иллюминатор, оголил трофей. За бортом зашипело. Алексей Петрович переглянулся со своей
Лайнер, опустивши нос долу, резко пошёл на посадку, хоть его экранный двойник с уверенностью продолжал путь на юго-запад. Внизу, раскинувшись вдоль берега серпом, Детройт отражал предвечернее Солнце, бившее Алексею Петровичу своими жёлтыми лучами прямо в скулы. Город полумесяцем вспарывал фарфоровую гладь, — слева тронутую завитушками замысловатых приозёрных строений, — справа — вовсе девственную, и лишь странный, почти струящийся по водам парусник, полный, сдавалось, четвероногих мореходов, покидал порт, да подле светонитяного монстра, точно приветствуя Алексея Петровича, ало сияло огромными литерами