Ранее, лет двадцать назад, с пронзительной скукой и отвращением вырываясь из отрочества, Алексей Петрович видел в швабах эдаких экс-запретно-зверских созданий, сверстников Минотаврова фрыштика: вот-вот развернутся да шуранут (как возвратившаяся из Египта широкорукавная спартаночка царевна
Голод сгинул, будто промахнувшийся по лани хищник, из тех, что бьёт лишь единожды, и затаился, пристыженный, неловкий, уступивши место слезам: они всегда нависали, незаметные, на угловых ресничках, готовые плеснуть, по-звериному выбирая для сего самый дрянной момент ломоносовской
Стюардессы повиляли далее коричневыми, с жёлтой прожилкой бёдрами, а старик, скомкавши рубаху, вбил хлопковый пук, будто беса, себе в ребро и откинулся, оголивши под влажной губой фарфоровый частокол, тотчас вызвавший галльский отголосок поросячьей грёзы у Алексея Петровича, который тоже устроился поудобнее, вдохнув дегустационную дозу американского воздуха. В ноздре защекотало по-старинному, словно Америку припорошили русской пылью, и Алексей Петрович, — точно перед тем запустил щепоть в берёзовую тавлинку, полную табаку с канупером, — зачихнул набегающий вопль, произведя немалый фурор в салоне и окропивши стол с
Скоро, гораздо быстрее и плотнее, чем приевшиеся бодлеровские перегородки, сгущались сумерки. Проступали редкие звёзды, к коим, однако, не хотелось взлетать, как бывает в центре Европы (континенте, размежёванным Брестом и Краковом), — жаждуешь рывка с абдомидальных мышц финикияночки (попкой наружу из-под бейтаровской рубашонки, позаимствованной вовсе-не-раззявой Жаботинским у д’Аннунциовых орд), что меж Страсбургом и Зальцбургом, или с её пупка — энгадинской воронки.
Иногда «боинг» принимался чревовещать, точно моноочитый корсар-Вельзевул, заглотивший очередного грешника и ожидающий неразбавленного джоттового дара из улиссовой лохани («юбрис» впитывания морским отпрыском жидкости, предназначенной почве при богослужении!), — потом, излишне напрягаясь, ревел, заглушая цоканье приборов за занавесью, и вызывая тем желудочный переполох соседей Алексея Петровича (выливаемый ими же в стюартовы пакеты), после чего, уже на трёх абсолютно безакцентных наречиях, капитан убеждал пассажиров «взять терпение», рассказывал, что и его в штате Нью-Йорк ждёт не дождётся жена с сыном-оболтусом, и как на задний двор к нему повадилось хулиганьё, таскающее кур, кроликов, черешню из сада, а подчас, проклиная
Второму классу вместо ягнёнка полагалась говядина, коей и пришлось удовольствоваться Алексею Петровичу, хоть он и закинул ястребиный взор под американский эрзац эльзасского полотенца, — обычно с подгнившими подсолнухами вдоль бордюра:
Блеклое бычье мясо (чёлышко? кострец?) полипами липло к зубам. Алексей Петрович то и дело орошал рот помидоровой кровью, с отвращением сплёвывая льдинки, которые, тотчас проведавши о собственной злопакостности, забирались меж дёснами и губами со всеми их боевыми шрамами (никогда не зажить им!), делавшими исполнение Алексеем Петровичем стоматологического обряда куртуазной любви дивно нежным, отзывчивым, — любая из соседствующих граций, томных от перипетий репатриации, признала бы его превосходство над подругами.