Под косматой елью, за тонким смольчаковым кордоном растворилась калитка, вся в малиновых волдырях, и негритянка, подвязавши пепельный пеплос, принялась выметать и без того глянцевые плиты щёткой на светло-голубой многосуставно-бамбуковой рукоятке с выемкой в центре, будто для гусарского седла, — всё это время неотрывно изучая блеклым взором Алексея Петровича да беззвучно шевеля фиолетовыми губами. И каждый скрежет щетины о бетон изумительно совпадал с отроческими эхами пугливого фейерверка, — багряного, аквамаринового, охряного, — всплывавшего комьями в уже непригодные для уранографии выси и подчас принимавшегося сверкать — словно желудочной изжогой — серебряным подбоем. Раскаты шороха (звуковая подштриховка бытия!) отзывались в детских акустических воспоминаниях, совпадая и с его собственной, казалось бы расхлябанной, на самом же деле чёткой поступью, что подспудно оправдывало Алексея Петровича, — в чём и перед кем, он ещё не знал, насилу справляясь с головокружением (точнее, с плавным мироверчением) и наблюдая медленное, но также своеобразно закономерное — строго по периметру! — отпадение с обуви блестящих рассыпчатых пластов в ещё стелящийся по земле мрак. А если белёсый, бесчисленногранный, с серповидной ямочкой, камушек (слепок иной девичьей щеки!) выскакивал из-под подошвы, то происходило это бесшумно, непременно с некоей претензией на кинематографическую фермату, обязательно долгим полукольцом, — голыш замирал (будто тоже выжидая чего-то) в нечёсаной спросонья траве, а Алексей Петрович не мог тотчас не ощутить глубинной тахикардии восемнадцатикаратного сердца (прежде учуянной сноровистым Снорри), вспыхивавшей и в нём призывно, с расстановкой.
Бедро свербело слабее, истекая кровью менее настойчиво, и была некая приятность в прикосновении ткани к шраму — порука скорого выздоровления: Алексей Петрович залечивал раны всемеро быстрее приевшегося хищникам sapiens’а. Континент кружился медленнее, удовлетворённый впервые нащупанным центром, отвоёванным равновесием, пока гроза скрывалась по ту сторону экватора; теперь бушевало поверх отрогов Кордильеров; лама изгибала на дюжину жертвенных лезвий расчитанную шею (чётко виделись пятна на продолговатых под пушком ушах да выпученные, почти инопланетные очи), вопросительно провывая во мглистые от бури небеса название своего рода. И, точно отдаваясь эхом её крика, Алексея Петровича нагоняли и звон расколотой витрины, и завывание сирены, и златой отсвет мигалки на соснах — вопль Мемнона. Мимо, фыркая, проурчала чёрная «Хонда» с расколошмаченной фарой, весело тренькающей мелко битым стеклом, подвешенным словно на многоцветных слюдяных нитях — «Акура» — подметил Алексей Петрович (немецкое богохульничание?!). Снова тишина — сейчас навстречу ему дивно скоро двигался улизнувший с герузии индеец, играя тросточкой (галлы побойчей прячут в таких стилет), надевший для утреннего моциона, поверх сероворотничковой голубой рубахи, бежевый костюм; рябой зелёный галстук контролёров парижского метрополитена мясистым своим узлом метил в самый кадык аборигена; а на коричневой, митрообразной, по самые котиковые брови насаженной шляпе, горело пятно — точная копия Швейцарии с рейнской струйкой, отклоняющейся, ширясь, вверх, до Роттердама, где творилось нечто неладное, словно пивной порт задористо потрошился божественной бомбардировкой — подстать самому пешеходу, удручённому напором неистового тика: уголки рта дёргались неудержимо, под ними стройно белелась зубная керамика, а воловье око его то и дело щурилось, скрываемое веком, изрытым жёлтыми каналами. Каждый сустав индейца был словно шарнирный. Он вертел головой по часовой стрелке, сначала плавно, затем урывками, как бы уворачиваясь от ударов, отчего прыщ на кончике его носа то чернел, то алел, — и лишь только индеец отрывал от земли ногу, она тотчас трепетала, точно притягиваемая трёмя соперничающими сторонами; трость превращалась в клюку, обрастала исчервлённым мохом, спиралилась остролистой жимолостью, выпрастывала с оконечностей, будто секретное оружие, рога, да сама принималась гнуться и дыбиться на разные лады, точно неизвестный понуждал её к каверзным процедурам сагайдачников саг, натягивая, назло произошедшей от обезьяны части человечества, тетиву.
Ещё поворот — вот наконец серый сейчас стенд «Не пей и езжай!». Алексей Петрович ощутил, как в правое ухо, в рёбра, в бедро, навалилось, наконец совладавши с упряжью и измываясь над дегенератствующим Галилеем, Солнце, коему Алексей Петрович улыбнулся, обращая ухмылку также внутрь себя, и избегая, совокупно с курчавым бизоном, глядеть на сверкающий диск.