«Ваше Императорское Величество. Я вполне осознаю, что характер и свойство совершенного мною деяния и мое отношение к нему не дают мне ни права, ни нравственного основания обращаться к Вашему Величеству с просьбой о снисхождении и облегчении моей участи. Но у меня есть мать, здоровье которой сильно пошатнулось в последние дни, и исполнение надо мною смертного приговора подвергнет ее жизнь самой серьезной опасности. Во имя моей матери и малолетних братьев и сестер, которые, не имея отца, находят в ней свою единственную опору, я решаюсь просить Ваше Величество о замене мне смертной казни каким-либо иным наказанием. Это снисхождение возвратит силы и здоровье моей матери и вернет ее семье, для которой ее жизнь так необходима и драгоценна, а меня избавит от мучительного сознания, что я буду причиною смерти моей матери и несчастья всей моей семьи. Александр Ульянов».
— Это, ужасно, Александр Ильич, просто ужасно!
— В чем дело?
— Ну разве можно быть таким наивным человеком?
— Дав чем дело? Объяснитесь.
— Вы совершенно неправильно написали прошение. Я же оставил вам образец.
— До образца такого кретинизма и самоунижения я не опустился бы никогда.
— Но в таком виде, как написали вы, подавать прошение бессмысленно!
— Почему?
— Потому что существует установленная форма обращения на высочайшее имя.
— Установленная форма глупости и раболепства?
— Да не будьте, в конце концов, ребенком! И что это за подпись такая — Александр Ульянов? Не верноподданный, а просто Александр Ульянов… Александру III пишет Александр Ульянов! Никто и не будет двигать это прошение по инстанциям.
— Никаких других бумаг я писать не буду.
— Но министр юстиции испугается даже показывать царю это дерзкое прошение.
— Больше я ничего писать не буду.
— Вы опять за свое?
— Вот что, Матвей Леонтьевич! Вы, конечно, старше меня и имеете вес в обществе как писатель и публицист. Но у каждого человека есть свои представления о границах чести…
— Но я же бьюсь на вашу жизнь! За вашу!
— Вы и так заставили меня пренебречь своей гордостью, заставили писать чуждые мне и тягостные слова. Но больше испытывать мое терпение я вам не советую!
— Успокойся, Саша, успокойся!
— Вы доставили мне нравственное страдание, уговорив написать эту бумагу. Вы толкаете теперь меня на еще более низкий поступок. Этого не будет.
— Тише, Сашенька, тише…
— Вам с вашим обывательским складом мышления до сих пор все еще непонятно, что своими разговорами о будущих несчастьях моих братьев и сестер вы причиняете мне, может быть, самую горькую душевную боль! Вы доставляете мне нравственную пытку!
— Успокойся, Саша, успокойся!
— Я не напишу больше ни одного слова!
— Хорошо, я подам твое прошение в том виде, в каком ты его написал. Но скажу заранее — надежды на успех мало.
— А я не верю в успех вообще ни одного прошения. Даже самого верноподданного.
— И потом, пойми меня правильно, Саша… Я вовсе не хочу заставлять тебя совершать что-то низкое, подлое. Ты ведешь себя мужественно, стойко, как герой — я завидую твоему самообладанию. Но ведь есть мать и младшие… Я же не для себя, для них стараюсь.
— Ни мать, ни Аня, ни младшие никогда не потребовали бы у меня купить жизнь ценой измены своим идеалам. Наоборот! Пусть моя верность идеалам будет им необходимым подспорьем, если жизнь все-таки обречет их на испытания из-за родства со мной.
— Извини меня, Саша, за неприятные минуты, которые я тебе доставил сегодня…
— И вы тоже… простите за резкость.
— Ну, прощай!
— Прощайте, Матвей Леонтьевич.
— Нет, ты все-таки молодец! Такой твердости я от тебя, признаться, не ожидал.
— Не надо сейчас об этом.
— Ну, прощай!
— Прощайте.
— Может, и не увидимся больше…
— Может быть…
— Прощай…
— Ну зачем же плакать, Матвей Леонтьевич? Это же закон природы, борьба…
— Ты молодец, Саша, молодец… Ты герой.
— Не забывайте наших, Матвей Леонтьевич. Маме помогите, пожалуйста. И младшим тоже… Володе в этом году в университет.
— Я помогу ему… Я расскажу о тебе… И Мите тоже.
— Спасибо.
— Поцелуемся?
— …
— Прощай, Саша.
— Прощайте.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
…Восемьсот девяносто шесть, восемьсот девяносто семь, восемьсот девяносто восемь, восемьсот девяносто девять…
«Сейчас заиграют колокола», — подумал Саша, оборвав счет.
Тишина. Мертвая тишина. Нигде не слышно ни единого звука.
Где-то прогремел ветер на железной крыше. И опять тишина…
«Гос-по-ди, по-ми-и-луй-й…» — вступили колокола.
Саша облегченно вздохнул. Значит, счет был верный. Пятнадцать на шестьдесят — ровно девятьсот…
Прошло четверть часа. Еще четверть часа твоей жизни. Их осталось совсем немного. А может быть, все-таки выйдет помилование?
Саша прошелся из угла в угол. Новая камера, куда его привезли после суда, была больше прежней. Те же табуретки, стол, кровать. Но стены были другие.