— Саша, дорогой мой, но как же ты не можешь сообразить, что речь впрямую идет о жизни твоей матери!
— Маме очень плохо?
— Она все время лежит. Жизнь уходит из нее на глазах…
— …
— Она уже не похожа на живого человека. Она вся высохла, остались кожа и кости.
— …
— В конце концов, подумай о младших братьях и сестрах. Они остались без отца. А если останутся и без матери?
— Твой прямой долг перед семьей написать прошение о помиловании.
— Кроме долга перед семьей, есть долг перед родиной.
— Мальчишество! Перед виселицей не рассуждают о высоких материях! Перед виселицей делают все, чтобы сохранить жизнь!
— Все-таки вы не хотите понять меня… Я не буду просить царя о помиловании. Для меня счастье — умереть за свой народ, за свои убеждения, за будущее своей родины…
— Нет, вы только послушайте его? Счастье умереть…
— Бывает и такое счастье. Если умирать приходится за высокое и светлое дело.
— Счастье — жить! В жизни, в деятельности заключается счастье.
— А если невозможно жить в согласии со своей совестью? Если каждый день возмущается сердце, вскипает разум? Если на каждом шагу существующие порядки оскорбляют человеческое достоинство?
— И поэтому нужно уходить из жизни?
— Вы прекрасно знаете, что мы боролись. Пробовали бороться. Нам не повезло…
— Я понимаю, что это почти неприемлемо для тебя. Но младшие, младшие! Не забывай о них.
— …
— Мама уже не смогла сегодня прийти на свидание. Она медленно умирает. Мне с огромным трудом удалось добиться разрешения прийти вместо нее.
— Подумай, если она после твоей казни лишится рассудка или серьезно заболеет, как все это отразится на младших?
— Ты должен сделать все, чтобы отвратить от семьи хотя бы это несчастье…
— …
— Пусть это будет противоречить твоим убеждениям, пусть это будет нравственно неприемлемо для тебя, но сделай это не для себя — для других, уменьши страдания близких тебе людей, причиной несчастья которых ты являешься. Разве это не оправдает нарушение твоих взглядов?
— …
— Умоляю, Саша, не для себя — для них. Ведь это же чисто, высоко, благородно — делать добро другим. Ты всегда жил по этим законам.
— Хорошо… Что я должен сделать?
— Вот бумага, перо и чернила. Вот образец прошения, поданного другими осужденными и признанного министром достойным быть представленным на высочайшее рассмотрение…
— Матвей Леонтьевич, оставьте меня на несколько минут одного.
— Конечно, Сашенька, конечно. Я побуду в комнате дежурного надзирателя… Полчаса тебе хватит?
— Хватит.
Когда дверь за Песковским захлопнулась, Саша опустился на стул и, вздохнув, задумался. Слова Лесковского о долге перед семьей, о болезни мамы нарушили привычное состояние, повергли в неопределенность, растерянность. Что было делать? Он не знал. Писать прошение и тем самым потерять то равновесие, которое родилось после заключительной речи на суде? Или не писать, а позволить всем словам, сказанным сегодня Песковским, войти в сердце и в душу и отравить последние дни и часы жизни горькими раздумьями о вине перед мамой, о будущих неудобствах, которые возникнут в жизни у младших братьев и сестер из-за родственной связи с участником покушения на царя?
Саша придвинул оставленный Песковским «образец» прошения. Рукой Канчера на помятом гербовом листе бумаги было написано:
«…Всепросветлейший, Державнейший Государь-Самодержец! Несколько раз брался за перо, но оно выпадает из рук, и у меня не хватает сил, чтобы высказать Вашему Императорскому Величеству то, что мне говорит мое сердце… Несчастный случай ввел меня в такую среду товарищей, которые сделали меня ужасным преступником. Я теперь сознаю это сам и ожидаю заслуженной смертной казни. Но у меня еще есть те чувства, которые даны Богом только человеку; эти чувства на каждом шагу преследуют меня, злодея-преступника, и я, припав к стопам Вашего Императорского Величества, всеподданнейше прошу позволения высказать те глубоко засевшие в мою душу слова, которые скажу я, умирая. Я не революционер и не солидарен с их учением, я всегда был верным подданным Вашего Императорского Величества и сыном дорогого Отечества. Мысль моя всегда была направлена к тому, чтобы быть верным и полезным слугой Вашего Императорского Величества и оправдать это верной и преданной службой Вашему Императорскому Величеству… Если же я и был сообщником злонамеренного преступления, то в это время я находился, по всей вероятности, в состоянии, совершенно непонятном для самого себя и объясняю все это своим временным болезненным умопомрачением… Недостойный верноподданный Михаил Никитин Канчер».
…Когда Песковский вернулся через полчаса в камеру, Саша сидел, устало откинув к стене голову и закрыв глаза. На столе, рядом с «образцом» Канчера, лежал исписанный наполовину лист. Песковский взял лист и прочитал: