Каждый вечер я твердо постановляю себе завтра же разузнать о ней побольше. Только адрес, ничего кроме. Она не обидится, а мне будет спокойнее думать, что я всегда смогу найти ее и убедиться, что с ней все в порядке. Странно, но чем дольше мы были знакомы, чем ближе становились, тем меньше меня занимало то, что я почти ничего о ней не знаю. В этом не было никакой необходимости: даже порознь, мы всегда были вместе — а что еще нужно?
Лицо четче проступает в оранжевом мареве, и теперь на бледном овале ясно видны продолговатые вырезы глубоких темно-серых глаз — они мягко улыбаются мне, а я улыбаюсь в ответ. И вспоминаю, как она иногда ни с того ни с сего напевала пару нот из Вивальди или Таривердиева и умолкала, а дальше мы дослушивали произведение до конца — каждая в себе. Но у меня была полная уверенность, что слушали мы его вместе, читая мелодию в глазах друг друга, возносясь на одну и ту же высоту, сдерживая слезы в одних и тех же местах — и не обмениваясь при этом ни словом.
И все-таки плакали, как дети, читая «Офелию» Рембо.
Читали Рильке.
И Уолта Уитмена.
И ту маленькую девочку, которой по ночам кто-то диктовал стихи — и какие стихи! Такие, от которых мурашки по коже бежали и сердце начинало волноваться, словно посаженный в клетку альбатрос, почуявший запах океана.
Мы брали от них лишь то, что было близко, отбрасывая ненужное прочь. Ника научила меня той смелости хирурга-виртуоза, с которой мы легко, не оглядываясь на мудрых, не страшась последствий и прав чужих, не загадывая, что получится, подвергали вивисекции величайших поэтов, словно экстракт из растения, вытягивали из их стихов
От одной только мысли, что однажды она исчезнет из моей жизни, улетит, испарится, словно туман, живущий в ее глубоких глазах, у меня холодеют руки и сжимается сердце.
И каждый раз я прихожу в универ, вижу ее спокойные, надежные глаза, теплую, искреннюю улыбку, слышу мягкий голос, — и вчерашние намерения узнать адрес напрочь вылетают из головы, а если я все же помню о них, мои страхи и опасения начинают казаться совершенно нелепыми и безосновательными. Ну куда она может исчезнуть — я ни за что ее не отпущу!
Но сейчас я плыву в тревожно-оранжевом море и думаю, что все-таки мои опасения не так уж беспочвенны. В последнее время Ника все реже бывает спокойной, все сильнее на нее наваливается то необъяснимое состояние, о котором я могу только догадываться, но которое так явственно разрушает ее каждую секунду. Иногда, отчаявшись «достать» ее оттуда, я закрываю глаза и предельно концентрируюсь — а это очень сложно: предельно сконцентрироваться может лишь тот, кто полностью отказался от себя. Но страдания на ее лице сильнее моего эгоизма — и вот уже я вижу Никину душу и
Я еще нахожусь «там», когда что-то мягкое и теплое берет меня за руку, и чувствую, какая благодарность исходит от этого прикосновения! Почти спокойные, туманные глаза встречают меня по ту сторону жизни. А слова — они ни к чему.
Оранжевое море становится спиралевидным, как наша галактика, и полосатым, как спина Чеширского Кота, и я все дальше отплываю от берега…
Иногда приступы ее бывали относительно легкими — тогда я пыталась бороться с
Смешная! Говорит, что боится измениться. То есть не в смысле состариться. Скорее — стать такой, как все. Пережить обычный стандартный набор подростковых комплексов и загонов (
— Кто сказал, что я не проснусь такой завтра, что завтра я не стану считать это нормальным?!
Я почти со смехом смотрю на появившуюся на ее лбу морщину, вижу тревогу в глазах, туберкулезный, нездоровый румянец на совсем бледных щеках.