Но с другой стороны, про что им писать? Про то, что все хорошо? Так это ложь! Про что-то красивое — бессмысленно, это никто не станет читать, потому что красивое и гармоничное скучно и однообразно. Про любовь — так и без них этого «добра» навалом, не знаешь, куда спрятаться от всех этих клонированных любовных историй.
Может, во времена, когда писали эти гении, это было необходимо как встряска, но сейчас, когда все и так давно всё поняли, когда человек абсолютно свободен в реализации своих животных инстинктов (чего все они так активно, с пеной у рта добивались!), сейчас такая писанина приносит лишь острое ощущение бессмысленности всего. Потому что люди — подлые лицемеры, дружбы не существует и не может существовать по определению, любовь если и есть, то обязательно заканчивается или перерождается в привычку. Искусство — просто сублимация. Я — Электра, я животное. Поставь меня в определенные условия, лиши нескольких ничтожных предметов — и от человека во мне останется лишь внешность, и то необязательно. Общество — это то, что сдерживает мое мерзкое, бесконечно порочное Оно, и общество же — мой худший враг, который обезличивает меня, делает винтиком, сдерживает мои творческие порывы.
Представь, каково это было бы: проснуться однажды, а вокруг — одни лишь участливо-любящие физиономии, государственного аппарата не существует и в помине, ни тебе толстых хамок-продавщиц, ни дураков, считающих всех, кроме себя, идиотами, ни бездарностей, возомнивших себя гениями, ни войн, ни волнений, ни катаклизмов, ни глобального потепления, ни проституции, ни СПИДа, ни голода. Все прекрасно, люди счастливы. И где бы тогда было неподкупное, животрепещущее искусство, против чего тогда протестовали, что бы изобретали ученые, с чем бы боролись врачи?
— Ника, но ведь ты, по сути, описала предполагаемый рай! — осторожно говорю я, видя, что она снова близка к кризису.
Она задыхается от потока слов, готовых вырваться из глубин ее души, измотанной, постоянно напряженной, и вдруг, словно лошадь, остановленная на полном скаку, Ника замолкает и поднимает на меня взгляд, от которого сжимается сердце. Боже, как я хочу, чтобы она смогла хоть на долю секунды успокоиться!
— Вера, Верочка! — Ника еле двигает губами и произносит мое имя с совершенно непонятным чувством — в нем и надежда на понимание, и нежность, и тревога, и отчаяние. — В том-то и дело! Я не хочу рая, не хочу правильности и вселенского добра, не хочу ягненка со львом. Я ничего не хочу, мне нигде не будет успокоения! Да, да, — перебивает она себя, — я знаю, звучит как жалкая пародия на Лермонтова, но… черт!
…Домой я еду с тяжелым сердцем. Изо всех сил хочется хоть как-то облегчить ее мучения, но как я могу помочь, если у меня внутри такой же разброд и путаница, такая же пустота и непонимание жизни, такая же тревога и тоска? Но я в еще худшем положении, чем она, — она мне нужна. А я ей? А я?
Еду в метро и стараюсь смотреть в пол — не могу видеть лица окружающих людей. Достаточно того, что слышу музыку из их наушников и обрывки разговоров. Господи, как мне паршиво. А Нике? Вспомнив ее метод абстрагирования от внешнего и внутреннего давления, начинаю читать про себя стихи. «Пройдя земную жизнь до половины, я очутился… очутился… в сум… в призрачном, нет, в сумрачном лесу, утратив…» — нет, не могу и все тут. Для меня это пустые слова, вся поэзия осталась с Никой, а со мной — только слова «без романсов». Верлен наоборот.
Дома меня ждут бессонница, тупой пудель и пришибленный смех Леды, наконец дозвонившейся до Максима.
Я лежу в сумрачной комнате, упершись взглядом в тревожно-оранжевый фонарь за окном. Мне не нравится этот беспокойный свет, он угнетает и снова бередит все то, что я утихомирила с таким трудом, но зато прекрасно подходит к тому, что творится в моей душе, к моим мыслям о Нике. И я не закрываю шторы — и продолжаю ждать, пока оранжевый, острый, словно лазер, фонарь, сверлящий мои глаза, пробуравит наконец дыру в голове, через которую улетят боль и тоска, одиночество, и останется одна только пустота. С мыслью, что она никогда меня не покинет, я уже смирилась.
Постепенно глаза привыкают к яркому свету, и я оказываюсь в другом измерении, отгороженном неприступной стеной от всхлипываний Леды в соседней комнате, от вибрирующего телефона, от настырно скребущегося в дверь пуделя. Сквозь мощный поток оранжевых лучей я четко различаю Никино лицо, но никак не могу разглядеть выражения ее глаз. В голове грохочущим товарняком проносятся обрывки наших разговоров, воспоминания о ее «приступах», о моем отчаянии, о нашей беспомощности, о редких минутах счастья и умиротворения.
Где-то вдали, на самом краю этого оранжевого моря маячит неясная мысль, что хорошо бы все-таки узнать ее телефон, или координаты, или хоть что-нибудь; где-то рядом барахтается недоумение: наш договор давно нарушен обеими сторонами, и мы давно говорим исключительно на «личные темы», давно встречаемся вне универа, а я так до сих пор ничего не знаю о ней, как и она обо мне.