Я — крошечный комочек страха и рассыпавшихся надежд. И я уже ничего не чувствую. И нет у меня рук, чтобы разорвать одежды свои, и нет у меня глаз, чтобы выплакать горе тяжкое, горе горькое, и нет у меня голоса, чтобы воплем отчаяния выбить стекла… Я — крошечный комочек страха и пыльных воспоминаний, сжимаемый пустотой, и нет у меня сердца, что должно было разорваться от боли…
Я тупо уставилась в заплаканное лицо сестры, а в голове бешено проносятся кадры из научно-популярных передач, из мелодраматических картин и документальных фильмов, следом ковыляют хромые и немногочисленные хеппи-энды историй из жизни и болезни знакомых, радужной демонстрацией шествуют пестрые книги с обнадеживающими названиями и фальшивой панацеей в дырявых карманах, а в конце плетется стайка призрачных, полупрозрачных воспоминаний, и жалобным, надрывным дискантом реет их песня над моей головой…
Не желая поддаваться грустным и бесполезным размышлениям, я хожу по городу. Хожу много и бесцельно. Сегодня мне взбрело в голову (хотя, скорее всего, просто всплыла в памяти какая-то книга), что в толпе веселых, жизнерадостных, общительных людей мне не будет так одиноко.
Окрыленная этой неизвестно откуда взявшейся надеждой, я бегу в самый центр города, наполненный смехом идущих со своей первой лекции студентов, криками детей, размеренными шагами стариков, однообразной двухаккордовой музыкой, — и с разбегу врезаюсь в самую гущу людей. Стараясь не замечать угасающего сентябрьского солнца, блокируя поступления в дыхательные пути самого стойкого запаха на свете — запаха осени, силясь изобразить беззаботную улыбку на лице и в сердце, я уверенным шагом разрезаю толпу, окидывая спокойно-изучающими взглядом каждого, чье лицо по каким-то причинам было выхвачено мной из безликой массы. Но через некоторое время я становлюсь противна самой себе.
Ники все нет. Я по-прежнему приезжаю в универ задолго до начала занятий и иду на наше место, но ее там нет. Взбираюсь по дребезжащей лестнице, и кровь стучит в висках, но не от волнения, не от предвкушения счастья, не от смутной, томительной надежды. Просто стучит — наверное, как говорят люди, «сказывается нездоровый образ жизни». Курю я действительно очень много. Вот и сейчас руки привычно тянутся в карман. И я не вижу смысла преодолевать свое желание.
Впереди мрачно подрагивает в утренней дымке заброшенное депо.
Сзади — Город, ворочается, расползается, растягивает пасть в зловонном зевке, изрыгает тысячи тысяч озлобленных, сонных, ненавидящих утро людей. Сзади стареющие, любящие меня до безумия родители, сзади Леда, корчащаяся от боли на пропитанной лекарственной вонью койке, сзади сестра и Офис, в который однажды обязательно меня засосет.
Я сбегаю вниз и иду к троллейбусной остановке. Подходит новенький, блестящий и совершенно пустой троллейбус. Номер мне неизвестен — значит, он мне подходит. Вы замечали когда-нибудь, какие разрушающие, дисгармоничные звуки издает этот рогатый зверь? Стон — тоскливый, бесконечно минорный, подавленный — раздается из его нутра при каждом движении, при каждом повороте. Останавливаясь, троллейбус рыдает аккордом, рожденным тремя фальшивыми, грязными нотами. Это «недо-си», «недо-ми» и «пере-ля». От этих деструктивных созвучий голова гудит, ноет, шумит, раскалывается на части, кровь стучит в висках, руки начинают дрожать.
Едва дождавшись ближайшей остановки, я выскакиваю вон.
Небо — голубизна, глубина такая, что спирает дыхание. Два длиннющих пера пересекают небосвод и скрещивают острия прямо передо мной, а вокруг расплываются деловитые дымчатые кляксы кучевых облаков. Одна вскарабкалась на узкое полупрозрачное перо и балансирует, толстушка, как гуттаперчевый мальчик.
Они перепробовали все лекарства, всех врачей, все новейшие технологии — все без толку. Мотались в Израиль и еще куда-то. Ходили к целителям, в церкви… Потом вернулись в нашу какую-то больницу. И на фотографии она — такая же, как и миллионы прошедших облучение, и химиотерапию, и множество других процедур, калечащих измученный организм, — и все-таки не приносящих нужного результата.
Сестра достает из сумки фотокарточку, смотрит на нее и закрывает рот рукой, а губы все говорят что-то бессвязное, а руки рвут фотографию и швыряют клочки в стену, и из горла вырывается оглушительный, древний, как сама жизнь, рев — пробившийся сквозь толщу напускных, нанесенных мыслей, сквозь сложную систему отношений, сквозь мишуру обид и надуманной зависти — первобытный вопль горя, боли, страха, одиночества и отчаяния. Он, словно очищающий огонь, словно напор, прорвавший канал в засорившейся трубе, давший ход чистому потоку воды. Вопль, от которого мурашки бегут по коже — не страхом животным, постыдным вызванные, но пробужденные далеким, забытым зовом вечности, Истины, Жизни. Вопль, делающий человека человеком.
Ники нет.
Нет сегодня, вчера не было и завтра не будет. Не будет.
С чего ты взяла?
Не знаю я, не знаю, — чувствую. Смертью мне пахнет.
Вот дура!