— Ну, а вместе с тем, братец мой, я всякий почти день видаю Еву и всякий раз подолгу с ней беседую… Оттого я в нее так и влюблен. Разреши эту загадку.
— Ничего не понимаю! Бегаю… видаю всякий день?..
— Повторить, что ли?
— Зачем повторять. Слова я понял. Но если ты видаешься с ней всякий день, отчего же ты всегда избегаешь их. Даже на Невский не идешь, когда тебя зовут гулять днем, во время катанья, боясь встречи… Ведь и это я заметил… Ничего не понимаю. Больно уже хитро. Что же, стало быть, ты тайком от ее отца видаешься с ней?..
— Нет и отца, барона, видаю всякий день, и ее.
— Ничего не понимаю… Понимаю только, что вы можете быть влюблены друг в друга, если видаетесь часто.
— Я в нее… Да… без памяти я люблю ее! — выговорил Шумский изменившимся голосом. — Но она меня… Она?!
— Ну… еще пуще…
— Ни капли… ни на волос не любит…
— Что-о? — протянул Квашнин.
Шумский не ответил ни слова, слегка отвернулся от приятеля и, схватив со стола брошенное перо, начал его грызть. Сильное волненье скользнуло по лицу его. Глаза сверкнули и померкли тотчас…
— В этом-то все и дело! — вымолвил, наконец, Шумский глухо. — Ну и давай мне…
Он запнулся и выговорил, как бы со злобой:
— Давай… дурману…
— Ну, нет, братец мой… В таком безумном и погибельном деле я тебе помогать не стану! — решительно произнес Квашнин, вставая. — Я тебя слишком люблю. Да я и не знаю, по правде сказать, где достать, у какой такой колдуньи, такое снадобье, чтобы опоить девицу… А потом еще скажу… Прости за откровенное слово… Я, в жизни случалось, одолевал свой предмет нахрапом, врасплох, чуть не силком. Но опаивать и в мертвом состоянии ее… Нет, прости, Михаил Андреевич. Это совсем мерзостно… Да и ты только так говоришь, а и сам на такое не пойдешь!
— У меня нет иного способа… Я ее люблю до страсти, до потери разума! — воскликнул Шумский. — А она на меня и смотреть не хочет… Она со мной охотно беседует и ласкова, любезна. Но чуть я единым словом промолвлюсь об моей к ней любви — она так и застынет, так ее и поведет всю или скорчит, будто ледяной водой окатили с головы… Что ж мне делать? Ну, рассуди…
Наступило молчание. Квашнин пожал плечами, вздохнул и двинулся…
— Куда же ты?
— Домой… три часа… Да и всех пора разогнать. Они рады у тебя до следующего дня сидеть… Будешь завтра на позорище?.. Ну, на этом представленьи новых немецких паяцев, что балаган поставили на Дворцовой площади?
— Нет, не буду…
— Отчего? Весь город собирается, билеты все уже с неделю разобраны! Да и у тебя билет взят…
— Не могу. И рад бы, да нельзя. Она с отцом там будет. Вчера сказывала, — отозвался Шумский задумчиво.
Квашнин развел широко руками и театрально наклонился перед товарищем…
— Ничего не понимаю… Видаешь обоих и отца и дочь, беседуешь… А когда где можно повстречать барона или красавицу, — бежишь, как от кредиторов…
— А дело, Петя, простое. Проще нет. После узнаешь. Ну, прости… И то пора спать. Скажи им там, что я уже в постели… Да… стой. Вот еще просьба… Возьми письмо, да завтра занеси в почтамт, тебе ведь мимо…
Квашнин взял конверт с письмом со стола и прочел адрес с именем Аракчеева.
— Тятеньке!.. Родителю? Небось денег просишь?
— А то что же?.. О чем мне, кроме денег, писать этому дураку…
Квашнин тряхнул укоризненно головой, пожал руку Шумскому и плавно вышел из спальни. В квартире было уже пусто, тихо и темно. Гости, не простясь с хозяином, уже разъехались.
— Сущий трактир! — подумал Квашнин.
III
На утро, в квартире Шумского было мертво тихо до полудня, так как хозяин, поздно, иногда с рассветом, ложившийся спать, вставал не ранее первого и второго часа дня. Обыкновенно, проснувшись, Шумский оставался по целому часу в постели, пил чай, принимал так, лежа, завернувшего по дороге приятеля и болтал с ним или читал книгу. Понежившись, он вставал и одевался. Копчик объявлял заезжим гостям двояко. Или «барин почивают» или «барин нежутся».
На этот раз в небольшой горнице около передней, где стояли шкафы с платьем, мундирами и всякой разнообразной аммуницией богатого офицера, было нечто особенное.
Обыкновенно горница эта бывала заперта или же в ней возился, прибираясь, один Копчик. Теперь в ней сидела женщина лет пятидесяти, одетая как простая дворовая женщина, в ситцевом пестром платье и с повязкой на голове. Женщина только что приехала в это утро в Петербург. Около нее на полу лежал простой холщевой мешок с пожитками, а на стуле ваточная шубка. На столе пред ней стоял самовар и чайная посуда. Женщина с видимым удовольствием, почти не отрываясь ни на мгновенье, пила чай — чашку за чашкой. Уже около половины самовара перешло в чайник и было ею уничтожено в виде светленькой, желтенькой водицы, конечно, с блюдечка и в прикуску.