И вот уже сокрылся день,Восходит месяц златорогий.Александрийские чертогиПокрыла сладостная тень.Фонтаны бьют, горят лампады,Курится легкий фимиам,И сладострастные прохладыЗемным готовятся богам.В роскошном сумрачном покоеСредь обольстительных чудесПод сенью пурпурных завесБлистает ложе золотое…Застыл на страже Мардиан,В опочивальне ж – пыл движенья;Сам воздух от предчувствий пьян:Здесь грянет битва наслажденья.Тиары груз до завтра сложен,Браслеты, ожерелья – прочь!Кто со щитом – тот осторожен,Но щит не сможет здесь помочь.Иных пришла пора стараний:На Клеопатру Ирас льетПотоки чудных притираний —Душа от запахов поет.(Такое Шебу омывало,Чтоб Соломон ее ласкал…)И Флавий, хоть смущен немало,Бесстрашен: битвы час настал.Дрожит от нежных он касаний(Хотя утерян шрамам счет),Как в пору первых испытаний:Не Марс – Венера в бой влечет.Исполнена ночных мерцаний,Река безмолвная течет;Поля недвижны; пирамидыМолчат, как те, кого хранят,И веки Мардиану видыНепостижимые тягчат;Сплелись в объятье сонном ИрасИ Чармиан, от ласк устав;Сон, как шатер, над миром вырос,В себя все сущее вобрав…Царица же неутомима:В ее объятьях – новичок;Хоть молока и нет, сосокТо в губы тычется, то мимо;Она младенца то прижметК себе, то снова оттолкнет,То поцелует… Что за муки,Какие пытки, что за адНесут язык ее, и руки,И голос… То огнем объят,То ввергнут в холод, стоек Флавий,Но ночь его пронзает стон —В ее он чрево погружен;Расплавленный в кипящей лаве,Бурлит бесчувственный свинец:Ведь страсти власть – необорима!Но и у страсти есть конец…С Египтом – все! Во славу РимаВоитель гордый примет смерть.В походах бранных поседелый,Он стоек, как земная твердь,Готов он в новые пределы.Он знак дает – и евнух жирныйСекиру страшную берет…Душа, что взмыла в дол надмирный,Когорты мертвых поведет.Импровизатор умолк, но его руки по-прежнему были скрещены на груди; в этот раз плеск публики тишины не нарушил. Чарский, чувствуя, что в душной зале его охватывает нездоровая теплота, отер лоб, одновременно мельком глянув через плечо. Некая дама с болезненно-желтым цветом лица напряженно смотрела прямо на него. Поймав его взгляд, она жеманно улыбнулась, а Чарский резко отвернулся и стал глядеть только на подмостки. Он знал ее слишком хорошо; это была одна из тех несчастных женщин, которые преследовали его своими тщетными притязаниями лишь потому, что он был поэт, а они не могли придумать для себя занятия лучше. Теперь, когда он узнал, что ее внимание направлено по большей части на него, а не на импровизатора, он ощущал сильнейшее раздражение. Но импровизация возобновилась, и Чарский тотчас же перенесся в своем воображении в египетский чертог.