Он не знал, как это будет, что сулит ему будущее: он готов был пойти ему навстречу, что бы оно ни обещало. И вдруг обожгло его еще одной мыслью, которая только краешком касалась его до сих пор: он стремительно приближался к своей собственной родине, будучи отдаленным от нее физически. Сказанное Марией дало начало этому. Теперь он мог мыслить более конкретным образом: если сразу после случайного его вторжения в сферу борьбы он мог думать, что эти люди работают на союзников, после разговора с Марией он уверился, что есть непосредственная связь, или, наоборот, многоступенчатая, — не все ли равно? — связь с Россией.
Как она будет осуществляться в рейхе? Он вовсе не думал об этом. Он вступил в братство, имеющее уже почву под ногами. Его научат.
Пьер не ждал ответа: верно понимая, что происходило в нем, не мешал работе привыкания, вживания в новый поворот судьбы.
«Как они доверились мне! — с благодарностью думал Лавровский. — Ведь все вышло случайно. Если бы я тогда не наскочил на Жанье…»
Он решился спросить:
— Я не увижу никого из вас? Да, я понимаю, — спохватился он, — это невозможно…
Пьер усмехнулся невесело:
— Мы ничего не знаем о своем будущем. Планы строим на самый короткий отрезок времени. Время торопит нас, но и работает на нас.
Да, конечно, это отчетливо видно было по «нейтральным» газетам. Даже по тем императивным обращениям «к народу», которыми, как никогда, пестрела унифицированная печать рейха.
— Победа наша неизбежна. Все усилия — на то, чтобы ее приблизить… Сделать это — значит сохранить миллионы человеческих жизней, — сказал Пьер.
— Кого или чего я должен ждать? — спросил Лавровский.
— Сейчас связь будет сложнее, через ряд звеньев. Я не знаю, кто и как отыщет вас. Только обусловлено, как вы узнаете друг друга.
— Значит, эскизы маслом и углем уже сделали свое дело и не нужны больше?
— Вас это огорчает? Они сыграли свою роль, вам придется запомнить другие условия встречи…
Лавровский возвращался поздним вечером. С ходу взяв такси, он вышел из него на окраине города. В гору пошел пешком, чтобы убедиться в том, что никто не следует за ним. И не только поэтому. Ему хотелось побыть одному, перебрать в памяти только что услышанное и, еще не облекая его в конкретные формы, представить себя в новом качестве.
Было ли оно продиктовано всей его прежней жизнью? Нет. Но оно дремало в нем, оно давало о себе знать тоской по недоступному и неизвестному ему. Война высветлила это чувство, и теперь он знал твердо, что это — чувство связи с родиной, пробившееся через толщу долгого, долгого отчуждения от нее. Пробившись, чувство это крепчало и делало для него возможным, казалось, самое трудное.
Так он шел по знакомой горной дороге, по-новому принимая каждый ее поворот и прощаясь со всем без сожаления, с какой-то жалостью к себе, обращенной к прошлому, словно он представлял себе и жалел постороннего человека в его душевном тупике, с его бедой, ни с кем не разделенной, носимой в самом себе годами.
И чем ближе к «Тихому уголку» он подходил, тем яснее и конкретнее становились его мысли, потому что они касались уже завтрашнего дня, который был первым днем его новой жизни.
Но он начался для него уже сегодня.
Эмма не спала, он увидел в окне спальни свет настольной лампы. Это его удивило: жена вставала раньше всех в доме, раньше всей прислуги, и засыпала рано, она не давала себе отдыха, но никогда не требовала от него участия в ее хлопотах. Надо отдать ей справедливость: ее власть над ним не осуществлялась по мелочам! — с горькой иронией над собой подумал он.
И тут же чувство освобождения охватило его: теперь ее власти наступил конец. Он не думал о том, что ходом вещей Эмма будет вовлечена, не понимая того, в круг его деятельности. Он весь был поглощен своим новым положением, и его-то и призвана укреплять Эмма, рвущаяся занять свое место в рейхе, уже принимающая все его нормы и примеряющая их на себя. И — на своего мужа.
В том, что дело так обернулось, крылось для него сознание ненапрасности прожитых лет.
Эмма услышала, как он своим ключом отпирает калитку: он видел, как потух на мгновение свет — она смотрела в окно — и вновь зажегся.
Он прошел в спальню. Эмма сидела в постели. На все еще привлекательном, хотя несколько оплывшем лице, обильно намазанном кремом, тревожно смотрели ее голубые, чуть выцветшие глаза.
— Почему ты так поздно? Я беспокоилась. Ты же знаешь, сейчас и здесь небезопасно…
— Встретил старого знакомого. И просто захотелось встряхнуться. Ты знаешь, мы слишком засиделись в нашем «Тихом уголке». И наверное, ты, как всегда, здраво рассудила…
Он сам удивлялся, как легко и естественно слетали с его губ эти слова. И удивился еще больше: слезы полились из глаз Эммы.
— Знаешь, я все время об этом думала. Боялась, что ты не захочешь… Родина все-таки есть родина, — неожиданно напыщенно произнесла она и даже подняла руку, словно выступала с трибуны. — И зову ее надо следовать!
Он уловил комизм этой сцены: ночной Эммин туалет и лицо в креме делали пародийным ее пафос.