— Как же не запомнил? Как можно не запомнить
Попутчик вдруг завертелся ужом, глаза его засверкали, и сдавленным шёпотом он не сказал — выдохнул:
— И по нашей истории проехался! Выговорить страшно, но какая поэзия, какая поэзия… Емельку Пугачёва знаете? Кто же не знает, история на все времена; Петром III звался, императором Всея Руси… А он и был Петром, мужем императрицы Екатерины. Из дворца бежал, за жизнь свою опасаясь, скитался, нищенствовал, жизнь понял, святым человеком стал, имя умершего своего друга, Емельки Пугачёва принял, и жену его, и деток — чтоб по миру не пошли. На смертном одре, от чумы помирая, признался, кто такой есть, — а вдруг выздоровел! И понесло его народной волной, понесло — до самого до эшафота. И вот стоят друг против друга: она на троне, он на эшафоте, жена и муж, возлюбленные, из одного тела слепленные. Друг на друга смотрят. И узнать его нельзя, столько лет прошло — но она-то узнала! Едва завидела — сразу узнала! А палач уже за спиной, а топор вострый в руках сверкает, слова последнего ждёт! Каково?!!
— Ну… это вы уж… слишком, — борясь с удушьем, прошептал Аркадий Ильич. — Я…
— И я так сказал! — сверкнул глазами попутчик. — Да! А он мне и говорит: а детальку одну помните?! Фельдмаршал-то наш Александр Суворов, который его в полон взял и в Москву вёз, в пути-то его наручником
Он вдруг закричал, не в силах сдержать восторг перед силой своей почти преступной фантазии.
— Может, и врал всё старик, старики часто врут… — устало сказал вдруг. — Но какая музыка в этой его лжи!.. Какая великолепная музыка!.. — он умолк, переводя дыхание. Он впервые замолчал, а до этой секунды слова рвались из него могучим потоком, поток этот захлестнул Аркадия Ильича своей стремительной мощью, слова владели им, он чувствовал их власть, был их рабом, колодником, плебеем — и, о чудо! — был счастлив этим рабством, даже отчего-то страшился его потерять…
— Кто вы? — спросил я его наконец. — Кто вы?!!
— Зачем вам знать лишнее, — тихо сказал старик. — Во многом знании — многия печали.
— Я уберу со стола, — сказала Ева.
— Не надо, — сказал старик. — Красота не должна быть в услужении. Она есть праздник души и подарок судьбы. Живите… Живите…
Он уже несколько раз повторял это слово: «Живите…» — и всегда с какой-то грустной значительностью, будто в этом слове и заключалось всё его главное Знание, его Итог.
Через три дня мы и вовсе подружились. Старик был добр, предупредителен, ненавязчив. Его желание во всём угождать нам граничило бы с подобострастием — если б не природное достоинство, которое сквозило в каждом его жесте, взгляде, повороте головы. Слушать его было истинным наслаждением. Я никогда подробно не интересовался Историей, старик просвещал нас терпеливо и осторожно, увлекая её прихотями, ужасая её беспощадностью. Впервые за столько лет существования, моя жизнь показалась мне