Александр Яковлевич – альтовая достопримечательность всесоюзного значения. Не как Башмет нынче, тогда «скрипкой интеллектуалов» была виолончель, но в нашей отрезанной от мира альтовой галактике Кагарлицкий представлял собою звезду первой величины. И заслуженно: осталась великолепная запись берлиозовского «Гарольда», сделанная им на гастролях оркестра. И вот ради меня он, профессор консерватории, становится почасовиком в училище (в колледже, прости Господи). На «специальность» я хожу в консерваторию. Со стороны меня можно принять за консерваторского студента – «консерваторца», говорили до моего рождения. Но чаще Александр Яковлевич занимается со мной у нас дома. Он живет рядом, в Кузнечном. Я как-то был там. За стеной Эра Зиновьевна с сыном: гремит рояль, которого он как будто не замечает. Меня волновал вопрос: ну хорошо, ей он больше ничего не привозит из-за границы, а сыну?
– Ну хорошо, – спрашиваю я у отца, – они не здороваются, а можно разговаривать, не здороваясь?
– Не знаю, не пробовал.
Спрашиваю мать.
– Только с незнакомыми людьми. А так только по работе.
Исачку палец в рот не клади – дурацких вопросов не задавай:
– Дядя Исайка, как ты думаешь, можно разговаривать, не здороваясь?
– А можно верзать, не сурляя? Попробуй. А что твой папа думает?
Отец смеется (как от щекотки – мол, оставь):
– Не знаю, не пробовал.
– А ты хоть раз что-нибудь вообще пробовал?
Мы возвращались с одной такой «гуревичевской» прогулки. Шли по солнечной стороне Невского в ненастную погоду – вечером еще собирался прийти Александр Яковлевич, позаниматься со мной, а для меня урок с учителем – повинность. Одно дело играть самому, когда тебя никто поминутно не одергивает, не хватает за руки: не так, не то, не туда. И совсем другое дело, когда ты словно ешь, к тому же что-то вкусное, а тебе говорят: жуй быстрей, медленней, не глотай, теперь глотай. Ты же возненавидишь это блюдо.
Как я рвался сыграть «Арпеджионе»! Альтовый рацион скуден, питаемся остатками с барского скрипичного стола, шакалим у виолончелистов, тоже обделенных романтическим репертуаром. Я долго клянчил «Арпеджионе». Исачок выказал тонкое понимание предмета: «Усрамса, но сыграю Брамса». У скрипачей был и концерт Брамса, и концерт Мендельсона. «Арпеджионе» гениальней. Ни с чем не сравнимое переживание: открыть ноты – и с листа. Но чем больше «она твоя», чем лучше ее играешь, тем безразличней она тебе, и под конец, овладев ею совершенно, симулируешь страсть.
– Это дилетантский подход, – сказал отец.
Мы уносили в животах немного «оливье», по тарелочке харчо, по кусочку утки. Подходя к Марата, я почувствовал первый позыв.
– Ты же играешь не для себя, – продолжал отец. – Настоящий музыкант должен донести произведение до слушателей. Раскрыть авторский замысел.
Исачок выражался проще: «Настоящий музыкант должен сделать из говна конфетку».
Тогда-то вместе с желанием поскорей дойти до дому, чтоб сделать как «настоящий музыкант», я вдруг осознал все, хотя терпел еще четверть века, прежде чем написал «Ad interpretem». То-то кое-кто назвал это вонью. В пятнадцать лет задают дурацкие вопросы, но ответы по-снайперски метки, молодой глаз остер. С годами все наоборот, и бессильно вздыхаешь: «Если б молодость знала, как спрашивать, если б старость, сколотившая опыт, как сколачивают капитал, могла толково отвечать». Беру отца за пуговицу и выкладываю все об исполнительстве. Он выслушал с тем же вздохом, с каким когда-то сказал мне: «Если ты женишься не на еврейке, лично я ничего не буду иметь против».
Арпеджионе – «гитара любви», по которой, зажав ее между колен, водили смычком. Легко представить себе, какие в реальности звуки она издавала, сконструированная венским умельцем в эру «бидермайера». Если оставить только голый ствол мысли, без листвы и без ветвей, то в своей «Ad interpretem» я отвечаю на вопрос: были ли «мои горячие слезы» («meine heisse Tränen») достаточно горячи во времена всеобщего домашнего пиликанья? Была ли шубертовская «Арпеджионе» и тогда тем же, чем является для нас, или стала ею лишь проникновеннейше сыгранная Шафраном, Гутман etc? Я утверждаю, что исполнение лишь включает в розетку внутреннее знание, которое, собственно, и бьет током. Вот почему музыкальное интерпретаторство следует считать неизбежным злом, средостением между слухом и духом («Душа отравляется через ухо»), не позволяющим переживать самое музыку, а лишь сопереживать ее переживанию другими. Притом, что музыка вернулась к своему дотональному состоянию. Притом, что душеспасительное разрешение диссонанса в консонанс вытеснено оргиастическим отбиванием такта чреслами. Оргазм с катарсисом, как Антихрист с Христом, на одно лицо. Я предрекаю классическому исполнительству уже в ближайшем будущем участь «Голодаря» Кафки: