Я тоже смущался: вдруг при всех встанет? (Написал бы: «Мое естество восстанет», никого бы не покоробило. Томас Манн, «Иосиф и его братья».) Баня – это необычный телесный ракурс, при котором фантазия демонстрирует большой диапазон своих возможностей: от жгучего стыда до бескрайнего бесстыдства. Однополость бани посягает на подпольного человека в тебе, когда обнаженная натура с соседней лавки просит – тебя, не отца – потереть ей спину. Услуга, допускаемая банным кодексом. «Меццо форте», – тихо сказал отец, но я и так в свои одиннадцать был прекрасно осведомлен насчет подобных типов. Шансов у этого «сексуального левши» не было никаких решительно. Но садятся же в вагоне против красивой девушки, чтобы за всю дорогу не обмолвиться с нею ни единым словом. Просят же позволения пригласить на танец даму «с соседнего столика» – вопреки бессмертному «кто дэвушку ужинает, тот ее и танцует» – чтобы потом в целости и сохранности вернуть ее законному владельцу.
«Именно тогда, когда по традиции мужчина должен предстать во всеоружии своей своей мужественности, он становится женственным, с чисто девичьим замиранием сердца устремляется в Сад Любви, где можно, не таясь, срывать лозу бесстыдства. Обратное происходит с женщинами. Они вступают в полосу возмужания, их голос густеет, движения становятся грубыми и резкими. Налицо взаимность перевоплощения. Правда, – добавляет кандидат уже с лукавинкой во взоре, – большинство женщин платит дань фантомным инстинктам: дескать, в этом находит выход их безудержное материнство – есть такая дамская палочка-выручалочка. То самое материнство, что распространяется сугубо на младенцев мужского пола, оставляя за младенцами женского пола право на отцовскую грудь».
Плоть – в любом случае перверсия: «“Я бы хотела на один день стать мужчиной – почувствовать, что и вы”. И мы с ней на один день поменялись. Но потом ее арестовали за изнасилование и приговорили к 25 годам. И вот я хожу под окнами тюрьмы – кому я такой нужен, кроме уголовников». Самое скучное соитие, самое бескрылое (подобрав слово, задним числом вывел его генеалогию от кузминских «Крыльев»), и то в потенциале потянет на электрический стул – с учетом бактерий, которыми кишит всякое соитие.
Родничок плоти когда-нибудь да зарастает – хоть и медленно, и не без осложнений. То, что зовется распущенностью, ранней половой жизнью, меня благополучно избавило от этих осложнений. В наш век не только победившего контрацептива, но и торжествующего неовикторианства, когда один гомофил говорит другому: «Я отдамся тебе не раньше, чем мы поженимся», атмосфера откровенности, в которой я рос, впечатляет. Бес желания изгонялся бесом его удовлетворения без малейших колебаний – по принципу similia similibus. «Измена – это поцелуй, остальное…» – и моя матушка, учившая меня жизни, махнула рукой в сторону уборной. («Любовь возможна только платоническая, остальное вавилонская блудница» – вот что это на самом деле.)
На уроках я не получал записочек, в меня не влюблялись. Летом на даче меня никуда не звали и не кричали мне под окнами: «Юлька, идем же!». Я не любил ходить на пляж, где приходилось снимать майку. «Будем шить лифчик Анечке, заодно сошьем и тебе», – дразнилась бабушка Гитуся, в этот момент она становилась посторонней тетенькой, в глазах азарт. Несколько лет спустя, уже после смерти деда, она прокомментировала вольные нравы молодежной еврейской компании с многозначительной старушечьей усмешкой: «А по закону-то Моисееву приятней».
Что касается Анечки, которой был сшит первый лифчик, то мы с ней играли лишь на озаренной солнцем поляне. Никаких темных мест, никаких глубоких вод – ничего, о чем неловко было бы вспоминать, разве что вместе ловили голубых стрекоз, «таких совершенных в полете и таких гадких на огне». То есть мы их заживо жгли. Не знаю, как она, но я понимал, что это – преступление против человечности в миниатюре и уж всяко хуже инцеста в миниатюре.
Икс: «Я настолько умен, что мне неинтересно». Игрек: «Икс – такой дурак». Но Иксу безразлично, что думает о нем Игрек. Он весь в своих докомпьютерных грезах одиночки-демиурга. Параллельная жизнь помогла мне рано нарастить слоновую кожу. Я не чувствовал боли, кроме как за отца – с его плюханьем воды в суп, с его подъеданием за всеми в тарелках, с его нотным манускриптом на полке: «Марк Гуревич. Род. 1920 г. Симфония № 1». «Без мамочки мы бы все погибли, – вздыхал он. – Она готова на любые жертвы. В Ташкенте…»