Читаем Аргентинское танго полностью

В хабанере они и правда отдохнули. Размеренный ритм, плавные па. Они будто плыли над залом в теплом океане. Она, держась за его плечо, сказала сквозь зубы: «Немного осталось». Он покосился из-за ее плеча в зал. «Публика совсем спятила, — так же, не разжимая губ, сказал он ей, — а что же будет после болеро, Иван?» Он смотрел на ее полуоткрытый, ловящий воздух рот. Она была слишком близко. Он почувствовал: она так близко, что сейчас, если бы он захотел, если бы смог, он мог бы овладеть ею здесь, на сцене. И она была уже слишком далеко. Она была так далеко сейчас, что ему показалось — она назвала его не Иван, а Ким.

И красная ненависть застлала ему глаза. Он на мгновенье ничего не увидел вокруг себя от бешеной боли.

Он резко дернул ее за руку. Она опять крутанулась вокруг себя, и белые юбки хлестнули его по коленям. Так они застыли: она — откинувшись на его руку, глядя на него из-за копны завитых черных волос настороженно, хищно, и хищно блестел золотой коготь серьги в ее ухе, он — нагнувшись над ней, будто она падала в колодец, сжав губы, отведя руку в сторону, будто бы пряча там, в кулаке, невидимый нож. Зал закричал и завыл: «Браво-о-о-о!» — а музыка уже катилась дальше, текла, как река, как мощная Парана, втекала в огромный залив страсти и смерти, имя которому было — болеро.

И, когда пошло болеро, пошел этот четкий, механически-жестокий ритм: там, та-та-та-там, та-та-та-там, та-та-та-та-та-та-та-та-та-там, — он потерял голову.

Он потерял голову от бешеной, слепой ярости.

От того, чтобы наброситься на нее и прямо здесь, на сцене «Ла Платы», задушить ее или швырнуть головой об пол, его удерживали только па.

Только отработанные, хорошо отрепетированные в Праге па болеро. Болеро, танца, пришедшего в Испанию из Латинской Америки, танца, изображающего не любовь, как все другие танцы фламенко, а — ненависть.

Почему ненависть? Почему болеро — это ненависть?

Он раньше не задумывался об этом.

Теперь он каждой клеткой тела, сердца чувствовал: любовь — это ненависть, и это так просто. Как он раньше не понимал!

Там, та-та-та-там. Резкий, дробный ритм. Четкий расстрельный стук. Из-под палочек барабанщика вылетают пули стука. Мария резко повернулась к Ивану спиной. Она вспомнила, как однажды, давно, на одной из репетиций ее первого с Иваном шоу в Москве, «Рассвета в Пиренеях», что делал с ними жиряга Станкевич, дирижер оркестра, под который они тогда танцевали, еще совсем юный мальчик, — юный, как тот бедный тореро, что погиб в Мадриде на корриде, — смешно выпрямился, вытянул над белым воротничком трогательную шейку и сказал, оглядывая исполнителей: «Никакого танца! Никакой музыки! Железный ритм!» Танцоры, делающие с ними «Пиренеи», переглянулись. «Малец, а что позволяет себе!» Однако не просьбе — приказу подчинились. И, о чудо! Они делали «железный ритм», а получались — музыка и танец. Тогда Мария впервые поняла простую истину артиста: загони себя в железные рамки. Втисни в жесткое задание. И вся твоя роскошная свобода, и все художество будут там, внутри. И будут рвать эти рамки. Разрывать путы. И тогда родится истинная страсть. И она потрясет зрителя. Ведь страсть воздействует сильнее всего тогда, когда она сдерживается изо всех сил. Это знают в Испании. Это знают ее родные испанцы. Поэтому их танцы самые эротичные. Хотя они не срывают с уст партнерш поцелуи и не вертят задами, прижимаясь животами друг к другу, как разнузданные латиносы.

Там. Та-та-та-там. Та-та-та-та-та-та-та-та-та-там. Ты повернулась ко мне спиной, но я кладу тебе руку на плечо. И резко, грубо поворачиваю тебя к себе.

Я — твой хозяин. Слышишь! Я!

Никто не может быть моим хозяином. Никто.

СТАНКЕВИЧ

Они завтра вылетают в Москву.

Они сейчас танцуют «Латинос» в «Ла Плате».

По-аргентински сейчас — девять вечера. Они танцуют последний номер шоу. Болеро.

А потом они выйдут на улицы и окунутся по макушку в безумие, называемое карнавалом.

Что будет завтра, когда они прилетят?

А завтра будет грандиозное шоу в Лужниках с гитаристом Кабесоном, дивный парень, гитарой вертит как хочет, просто как бабой в постели, и с этими худышками из Имперского балета, загримированных под настоящих испанок. И Беер велел мне завтра быть на стреме. Я терпеть не мог этих его приблатненных словечек. Ты в лагере срок мотал, что ли, однажды спросил я его? А он мне ответил: не указывай, что мне жрать и где мне ср. ть. И я заткнулся.

На стреме. Я буду на стреме. И, зуб дам, все будет ништяк.

Что Беер задумал?

Я знаю, что он задумал.

Тебя не пугает, что ты можешь лишиться своей наилучшей артистки? Своего жирного, сладкого куска хлеба? И даже с черной икрой?

Звонок. Я рву трубку из кармана. Голос Аркадия, похожий на ледяное сало, на ползущую по реке шугу.

— Станкевич?

— Я, Арк.

— Завтра они пляшут в Лужниках?

— Завтра. Прямо из Шереметьева — и на сцену.

— И тебе их не жалко? Ее — не жалко?

— А что ее жалеть? Она — моя артистка. Артисты двужильные. Ей не привыкать с корабля на бал.

— Отлично. Тогда я предоставляю тебе эту возможность.

— Какую?

Меня всего обдало холодом. И, когда я спрашивал, я уже понял.

Перейти на страницу:

Похожие книги