Однажды ему приснился бактриан необычной золотистой масти; верблюд поистине был хорош, высок, поджар, крепок; лениво хлопал огромными черными глазами, шевелил мягкими губами, словно хотел что-то сказать; и его шерсть сияла на солнце, а может, и без солнца. И все люди выражали свое восхищение и просили показать его в деле. Тут же хозяин придорожной чайханы велел принести дяде полную пиалу чая, чтобы испытать верблюда, его быстрый и мягкий бег. Но мальчишка-прислужник почему-то принес чилим с дымящейся камышовой трубкой. Дядя, впрочем, не особенно удивился, взял глиняный сосуд, наполненный водой, а верблюд сразу пустился бежать под восторженные крики, и бежал все быстрей и быстрей, а вода в чилиме даже не плескалась. Но как в этом смогут убедиться окружающие, озадаченно думал дядя… А где они все? И где чайхана? товарищи? караван?
Дядя видел незнакомые места. С ветерком наносило чье-то понукание: хэш! хэш! – и верблюд бежал еще быстрее, взбивая копытами легкие клубы пыли. И дядя даже увидел, что это настоящие облачка. Он не слышал ни топота, ни стука камней. И только изредка задувал ветерок, срывая дымок из камышовой трубки и донося таинственное: хэш! хэш!
Рощи тополей сменились рощами пальм.
Расступились прозрачные горы.
Здесь ветер задувал сильней, жарко, сек кожу песком. И дядя вдруг увидел черную квадратную глыбу! Она вся переливалась на солнце и трепетала, словно живая. И дядя с криком проснулся. Он был в поту, будто ночью его палило немилосердное солнце, а во рту ощущал вкус дымящейся камышовой трубки.
Это была святая Кааба, покрытая черным шелком, утверждал дядя Каджир. В Мекке не бывал староста нашей деревни Момад, вместо него хадж совершил зять, но на его деньги, и кого считают хаджи? Старосту Момада. Хотя в Мекке были только его деньги. А той ночью там было его сердце! И значит, полагал дядя, теперь он вправе носить зеленую чалму[45]
. Отец с матерью уговаривали его не делать этого. Дядя согласился только потому, что лишних денег у него не было, а дарить ему зеленый шелк никто не собирался.И дядя Каджир носил старую чалму неопределенного цвета, пропахшую потом и кизяком, довольствуясь тем, что племянник, то есть я, и племянница, то есть Зарцанга, между собой называли его Хаджи-Погонщиком.
Кемаль с большим интересом выслушал меня и заметил, что мой дядя, по сути дела, прав. И, в свою очередь, поведал историю о
На это я ответил, что у нас на плоскогорье они еще сохранились, неподалеку от нашего кишлака есть скала, которую все называют Персидской Башней, и она по форме действительно напоминает башню; рассказывают, что на ней гебры оставляли трупы своих сородичей.
Послушай, сказал Кемаль, я бы с удовольствием совершил паломничество на твое нагорье. Тем более что путь туда лежит через Газни.
Вряд ли он сохранился, возразил я. За столько веков сменились все сады. Газни не раз превращался в руины.
Да, откликнулся Кемаль. Но идею сада ни монголы, ни англичане не могли изрубить и сжечь. Как птица, которая возвращается с юга и кажется нам той же самой – хотя та же самая уже погибла от холода или в когтях ястреба, – в Газни возрастают деревья и цветы того же сада, где однажды отдыхал поэт и услышал речи дурачка, поносившего его. Благословенны дураки и поэты. Но пока мы еще не пустились в эту дорогу упования, может, зайдем в чайхану? У меня есть деньги.
И мы сидели там, слушали музыку, после шашлыка с лепешками пили чай. Я выбирал подходящий момент, чтобы заговорить о «Бхагавадгите», но музыка мешала.
По дороге неторопливо катила серая машина советского производства, сверкая стеклами; их много было в Кабуле, преимущественно «Победы» и «Волги». Я смотрел на нее.