Сразу после убийства в октябре восемьдесят первого Анвара Садата, совершенного одной из группировок «Братьев-мусульман», Няхматулла вдруг обратил пристальное внимание на Кемаля. Несколько раз он заговаривал с ним, но Кемаль отвечал сухо, коротко и, прощаясь с Джанадом, уходил. Няхматулла расспрашивал Джанада о его друге-богослове. Это не человек, а верблюд, нагруженный знаниями, отвечал Джанад. Он ведь учился в Каире? уточнял Няхматулла. Ну и что? Ничего, но не принес ли он египетскую заразу, лихорадку Нила? Няхматулла намекал на то, что именно на египетской почве взошло движение «Братьев-мусульман». Но его намеки были просто глупы. «Братья-мусульмане» давно уже действовали по всему миру, в том числе и в Афганистане. Просто я размышляю, ворчливо отзывался Няхматулла, шевеля густыми бровями и тяжело глядя вослед студенту-богослову, что могло его заставить приехать сюда учиться? Каирский университет – древнейший в мире. Он в задумчивости скреб толстыми пальцами тучную иссиня-черную щеку, косил карий глаз на Джанада. Тебе не понять этого человека, дружище Няхматулла, ты будешь рыться в соломе, а ослов просмотришь, напомнил Джанад рассказ о таможеннике, который знал, что Насреддин промышляет контрабандой, но поймать его не мог, сколько ни копался в тюках соломы, перевозимых Насреддином, и однажды в сердцах даже сжег их, но Насреддин все равно богател; и лишь отойдя от дел и попросив Насреддина открыть секрет, таможенник узнал всю правду: через границу тот переправлял ослов.
Да нет, сказал Няхматулла недовольно, можно узнать и раньше, можно и ослов заставить говорить.
Няхматулла из весельчака превратился в хмурого человека, и шутки его были мрачны. Джанад с изумлением вспоминал те дни, когда они вместе с Няхматуллой и Якуб-ханом устраивали пирушки где-нибудь в парках Пагмана, слонялись по магазинчикам Нового города, не пропускали ни одного нового фильма в «Зайнабе», «Кабуле», задирали длинноволосых, как девушки, белолицых харибов в цветастых рубашках, рыщущих повсюду в поисках древних монет и всяких безделушек, индийской конопли и терьяка[53]
, и сами баловались чарсом в чайхане у Мама Ачари на Зеленом рынке, споря о харибах, о фильмах – и о чем только не споря; и даже сами хотели снимать кино; а на каникулы собирались в гости к Якуб-хану, в этот медвежий угол – Нуристан, на охоту. А сейчас Якуб-хан там один, ну, точнее, с единомышленниками, как здесь – Гвардеец, и неизвестно, чем может закончиться его встреча с толстяком Няхматуллой, пожалуй он к нему в гости. Время споров кончилось, спорщики приступили к делу.«И сражайтесь на пути Аллаха с теми, кто сражается с вами, но не преступайте, поистине, Аллах не любит преступающих!»[54]
Но вот друзья преступили через дружбу.
Джанад глотнул воды из наполовину белого кувшина, посмотрел в окно на слепое око луны. И сюда, в башню Сур и Аятов, проникал этот свет и горький дух несчастья, смерти, унижения.
Кемаль говорил, что, может быть, вся вселенная – Коран. И тогда кто мы? Лишь буквы. Так учил Фазлуллах Наими из Тебриза. А в лице человека просвечивают святые буквы имен Творца.
…И в разбитых, простреленных лицах тех, кто жил здесь?
Если этот мир Книга – он скверно написан, грязью и кровью. Неужели у Всевышнего не было других чернил?
«Читай! Во имя Господа твоего…» А разве не читали молитвы в то утро, когда шурави[55]
окружили кишлак?Почему же Твоя завеса не стала прочнее пуль?[56]
Прочнее ненависти жрущих сало свиньи, поклоняющихся мертвецам, мертвецки напивающихся, забывших, что когда-то они сами были людьми писания.Ты дал им вернуться в казармы, где они будут отдыхать и отъедаться, а потом их наградят, и они уедут домой, доблестные воины, ими будут гордиться жены, а дети в восхищении станут трогать награды – нашу запекшуюся кровь.
В душной ночи все молчало: уснули в своих гнездах птицы, потрусили в степь насытившиеся падалью шакалы, луна достигла высшей точки в небесной тверди и, казалось, тоже струила жар, запах пыли, и гари, и мертвечины.
Проснулся я, услышав шум.
Это был звук работающего мотора.
В комнате с небелеными глиняными стенами было светло. С солнечным светом в окно вливались птичьи голоса.
Я вскочил, подбежал к окну, но отсюда нельзя было увидеть дорогу. Тогда я поспешил на крышу. Я чувствовал себя, как те мореплаватели, что попадали на необитаемый остров. Хотя на самом деле я давно мог уйти отсюда, но почему-то не в силах был сделать это, на меня напало какое-то отупение. А ведь я мог последовать за отцом и сестрой, ушедшими с остальными в Пакистан, или вернуться в Кабул. Но что-то удерживало меня здесь. Может быть, мысль о том, что я никогда не вернусь сюда. Или что-то другое. Возможно, даже какое-то предчувствие. Словно я – как когда-то дядя Каджир перед гробницей Али – должен был испытать судьбу.