…Но у меня нет даже табарзина, думал Джанад, принимаясь за еду после намаза. Кажется, впервые за все это время ему по-настоящему захотелось поесть. Он отламывал куски сухого овечьего сыра, жевал их, запивая водой, брал горстями сладкий тутовник. И вдруг встал и пошел вон.
Джанад уходил прочь от дома Адам-хана, огибая глиняные глыбы, перепрыгивая через бревна. Утреннее солнце иногда ослепляло его, вырываясь из-за полуразваленных башен, светя в проломы, сквозь листву, – и тогда лучи казались зелеными. Джанад шел все быстрей, как будто боялся не успеть или от чего-то или кого-то отстать, что-то упустить. Птицы громко голосили в ветвях. Небо праздно сияло вверху. А иногда ему мерещилось – что уже внизу. По лицу Джанада скатывались чистые капли пота, застревали в молодой бороде. Когда-то что-то подобное он уже переживал. Это уже было: точно такое ликующее утро. Утро без тени сомнения. Он знал, что ничто и никто уже не сможет помешать ему, что все будет именно так, как написано в книге, ведь сказано пророком, что у каждого своя книга, и к шее привязана птица, и он чувствует веяние ее страниц. И строки проступают на лице этого утра:
И ночью идти было опасно: по небу двигалась меловой глыбой луна, лишь слегка объеденная справа.
Два дня он прождал, устроившись в развалинах дукана Акбара – оттуда можно было быстро добежать до грота и уйти подземной рекой. Но на пыльной дороге никто не показывался, только ночью крались тени шакалов. От осла, наверное, остался скелет. А луна пышно белела в небе.
Джанад шагал при свете луны, перебирая четки из черного дерева, словно кусочки ночи или углей, и нашептывал зикр[62]
:– Бисмилляхи-р-рахмани-р-рахим,
Субхана Аллахи,
Ал-хамду ли-ллахи[63]
.Зикром можно окутаться, как вихрем, и идти, не касаясь земли, в зикр можно облечься, как в кольчугу, даже если это всего лишь одно слово: Он.
Зикр, не уставал повторять Кемаль-эд-Дин, создает голос силы и задает нужный ритм.
Джанаду хотелось бы вновь окунуться в ту волну, что подхватила его на развалинах дома дяди Каджира. Но тишина плоскогорья, залитого лунным светом, была столь совершенной, что, казалось, зикр, произносимый про себя, звучит в ней оглушающе.
И дыхание было громовым.
На всем плоскогорье он был единственным путником.
Иногда дорогу перебегали фаланги, даже эти небольшие мохнатые насекомые с трупным ядом на челюстях отбрасывали тень. А тень Джанада была огромной, бесшумно она ползла по дороге, цепляя головой полынь и кусты верблюжьей колючки, мерцавшей иглами и узкими листьями. И тень уже пропахла пылью и полынью, обретя одно из свойств плоти. А тело, наоборот, как будто бы делалось невесомым вокруг беззвучного голоса, читающего зикр.
Бесконечное струение арабских слов, податливых и шершавых, как песок, вело за собой. Напев понемногу вытеснял мысли об оставленном кишлаке, о матери и Умедваре, о Кабуле, о людях, которые, возможно, таятся где-то на обочине дороги, – они тоже ждали, как и он, два дня подряд, но выдержали и остались на месте, а он вышел. Слова свивались, как веревка факира, поднимающаяся вверх, – однажды он это видел на Зеленом рынке… Но ни Зеленого рынка, ни Кабула нет! есть только зикр, и в него надо уйти, как в светоносный поток, как в сон наяву… Проще, конечно, было бы глотнуть индийского дыма… Хорошо, что Кемаль не умеет читать мысли на расстоянии, он с презрением отвернулся бы от него. Но разве зикр и кружение под музыку не опьяняют?
Но его сейчас вел дух мщения, и луна, которую поэт сравнил с солнечной чашей, нависала над ним скалящейся ослиной мордой.
Ал-хамду ли-ллахи…
Свист впился в него стрелой, разбился где-то в глубине его тела о кости, рассыпался иглами, вызвав судорожный озноб…
И за этим ничего не последовало.
Джанад огляделся: пустые просторы, облитые луной, верблюжья колючка как снопы серебра. Молчание. Он утер пот со щеки, дотронулся до пушистой бороды. Вот так и будет, мелькнула мысль. Только не птица и не суслик. А человек. И не один.
Даже птичий свист разбивает вдребезги эти доспехи, сказал он далекому Кемалю. Не прав ли Няхматулла, считающий все это только красивыми метафорами. Бог оставил этот мир и скрылся в книгах.
Джанад отвязал бутыль, оплетенную верблюжьей веревкой, глотнул воды, она еще хранила прохладу грота.