Показывая, что значение символа в истории менялось, Демин доказывал, что потомки Авраама отказались от веры в Творца и шестилучевая звезда превратилась у них в «печать антихриста», в символ борьбы Сатаны против Бога. Якобы в этом и состоял смысл Второй мировой войны, которая велась «евреями и демократами» против свастики. Поэтому Демин обрушивался на хулителей креста и сетовал на то, что на Параде Победы в 1945 г. воины бросали «немецкие знамена с крестом» к мавзолею, в котором он видел «алтарь Сатаны». Не нравилось ему и то, что солдат-освободитель в Берлине был изображен попирающим разбитую свастику. Примечательно, что его статья начиналась рисунком крупной левосторонней свастики, в которую был вписан Георгий Победоносец, повергающий змея в прах. Впрочем, Демин сетовал на то, что нехватку знаний ему приходилось компенсировать интуицией. Но он подчеркивал, что «нам заповедовали опираться на веру, а не знания» (Демин 1993). И хотя Демин протестовал против германской монополии на свастику и щедро одаривал «все арийские народы» правом на ее использование вместе с приданием ей своей смысловой нагрузки, в своей ненависти к «иудеям» и «масонам» он демонстрировал типично нацистское понимание значения свастики. И действительно, вскоре он откровенно выразил свои симпатии Гитлеру и всему нацистскому движению, одобрив их деятельность и приписав проведение геноцида «мировому кагалу». Теперь он уже прославлял «Крест», то есть свастику, как «символ защиты христианства и белых народов» (Демин 1994). Вслед за ним реабилитацией свастики занималась петербургская антисемитская газета «Наше Отечество» (1996, № 63), а затем к этой сомнительной игре присоединился «Русский вестник» (Плахотнюк 2000).
В свою очередь, рассматривая вопрос о популярности свастики и об использовании ее русской императрицей в начале XX в., П. И. Кутенков вовсе не задается вопросом об очевидной связи этого с теософией и оккультизмом (Кутенков 2008: 94), к которым царица питала пристрастие (Rollin 1939: 61–62, 70). А его вывод о тесной связи свастики с древней культурой восточных славян и о непрерывности этой традиции остается голословным и не опирается на глубокие исследования.
Лишь Р. Багдасаров уделяет определенное внимание контексту и вариативности значений символа свастики, но и он, похоже, верит, что когда-то она имела одно-единственное значение, связанное с некой исконной традицией (Багдасаров 2001: 56–59, 73). Правда, касаясь более поздних эпох, он справедливо предупреждает против того, чтобы связывать свастику с одной лишь индоевропейской традицией (Багдасаров 2001: 110). Примечательно, что даже Н. Р. Гусева отдала дань восхищения свастике, упомянув и ее восьмилучевую неоязыческую разновидность (Коловрат). Но, связывая свастику с индоевропейцами, она отметила ее популярность у доарийского населения хараппской цивилизации (Гусева 2010: 154–160).
В выступлениях против свастики такие авторы вслед за А. Баркашовым (Баркашов 1997) усматривают зловредное посягательство на «веру и народную культуру» и упорно не хотят учитывать борьбу с реально существующим неонацизмом (см., напр.: Хиневич 1999б: 183–184; Багдасаров 2001: 18–21; Кутенков 2008: 18–22; Тарунин 2009: 227, 327, 447–448, 451–452). Показательно, что в германском нацизме Кутенков видит исключительно попытку «разрушения славянской культуры» и уничтожения ее носителей. Похоже, что об антисемитизме и уничтожении еврейского народа он ничего не знает (Кутенков 2008: 205–206). Зато он верит в то, что нацистские злодеяния будто бы осуществлялись под руководством неких «черных магов» (Кутенков 2008: 217–219). Отвергая идею Ф. де Соссюра об отсутствии непременной связи между знаком и объектом и тем самым отрицая возможность переосмысления знака (Кутенков 2008: 11), этот автор обходит вопрос о том, какое значение придавали свастике германские нацисты и какое сегодня ей придают неонацисты. Игнорируя современные политические реалии, он ратует за всемерное включение свастики в учебную программу, и в РГПУ, с которым связан автор, это, похоже, действительно происходило (Кутенков 2008: 34).