— Я как-то сгоряча… Не подумал, знаете, что и как…
— Будем ставить! — авторитетно сказал Казбеков. — К концу будущего сезона ваша пьеса будет усвоена. Я не люблю скороспелок.
Труппа глухо зарычала.
— Эгон Карпович! — взмолился премьер. — Да ведь восемь же действующих лиц же… Ведь всего же одна декорация… Эгон Карпович… Зачем же будущий год?
Казбеков презрительно улыбнулся и вышел.
Через полторы декады директор театра вполголоса разговаривал с труппой у себя в кабинете. Глаза у него были потухшие, и к левой губе безнадежно приклеилась папироса.
— Уважаемый Эгон Карпович уже выработал схему будущего спектакля… Весной — цикл лекций по земляным работам: в пьесе домработница Степанида — дочь землекопа. К лету будем проходить массовое пребывание под дождем: по ходу пьесы во втором акте за сценой дождь. В третьем — лай собаки. Придется съездить в собачий питомник — освоить. Поедете вы, Семен Семенович, и вы, Глафира Андреевна. Вспомогательный состав останется на месте изучать городской автотранспорт: в первом акте герой говорит о шинах. Остальные до конца будущего сезона пока свободны…
Прилипшая папироска упала с директорской губы на ковер.
Труппа молча расходилась. Пора было уже гримироваться: в 1847-й раз шла «Буржуйка». Одинокий зритель ходил по фойе и тайком курил.
А Казбеков сидел у приятеля, кинорежиссера Шпинка, и обиженно говорил хозяину:
— В три месяца пьесу ставить! Видал ты что-нибудь подобное? Нет, господа, нет! Искусство и темпы — это несовместимо. Да-с!
И Шпинк сочувственно успокоил Казбекова:
— Я тоже не люблю скороспелок! Я и сам последний мой фильм делал два с половиной года!
Старик
Старику шел девяностый год. Он жил на ощупь. Ничего уже не видел, очень плохо слышал, и когда к нему подходила жена старшего сына Катерина Васильевна, он брал ее за руку, ощущал ее мягкость и только после этого догадывался, что перед ним женщина.
— Лизаветушка? — шамкал он.
— Лизавета в Костроме живет, — сердито кричала ему в ухо Катерина Васильевна. — это я, Катя. Хотите каши?
— Ваши? — переспрашивал старик. — Все ваши, все ваши…
Катерина Васильевна со стуком ставила тарелку на стол и хлопала дверью.
— Разве это жизнь? — жаловалась она за столом мужу, архитектору Окуневу. — Ютимся в двух комнатах, гостей принять негде, а старикашка целую занимает.
— Он помрет, и мы комнату возьмем, — вмешалась в разговор семилетняя Валя, объедая куриную ногу. — Старики часто помирают.
— Нельзя так говорить, Валя, — покраснев, сказал Окунев. — Он твой дедушка и мой папа.
— Папа, папа, — едко вставила Катерина Васильевна, — у всех папы, а разве они так жрут? Сливочек ему дай, курочку ему дай, булочку ему дай — это же слон, а не старик. И жрет и пьет, и жрет и пьет, как маленький.
Второклассник Костя сухо заметил:
— Маленькие не жрут, а кушают.
А вечером, когда дети уже улеглись и Валя скулила, что ей не дали в кровать куклу, Окунев осторожно шептался с женой.
— Действительно, зажился старик, — вздохнул он, — крепкий. Он всегда такой был. Один семью в девять душ кормил. Впрочем, у них, у стариков, все сразу кончается. Прихворнул — и нет старичка.
— Нет старичка, — заворчала Катерина Васильевна, — четвертый год слышу от тебя, а старик нас переживет… Слышишь, как там ворочается и мычит, как корова, спать не дает.
Окунев встал с кровати и босыми ногами зашлепал к старику.
— Ты что кряхтишь, отец? — сердито спросил он. — Спать не даешь. Чего тебе надо?
— Катюша? — прошамкал в темноте старческий голос.
— Какая там Катюша. Это я, я. Чего тебе надо?
— В боку колет, — вздохнул старик. — Ой, колет…
— У всех колет, — хмуро бросил Окунев. — Дай спать.
И, вернувшись в комнату, крикнул детям:
— Вы еще там развозились! Спать!
Через неделю приблизительно Окунев вернулся домой расстроенный и раньше времени.
— Что с тобой? — спросила жена.
— Черт его знает. Гудит что-то в голове. Ломит. Температура, наверное.
К вечеру у Окунева было около сорока градусов. Ночью приехал доктор, долго выслушивал сердце и неодобрительно покачал головой.
Четыре дня Окунев слышал около себя только шепот и помнил только одно, что ему хочется пить. Один раз мелькнула мысль, что в какой-то из этих дней должно быть Костино рождение, для которого он уже приготовил и держал на службе большой ящик с красками. Потом снова наступило жаркое небытие, сверху надавливал потолок, и в глазах танцевали окна.
На шестые сутки он неожиданно проснулся с необычайной легкостью в теле и мягким звоном в ушах. В углу горела прикрытая шарфом лампа.
Костя сидел за учебником и зевал. Валя поила куклу холодным чаем.
— А папка-то не помрет? — равнодушно спросила она и добавила: — Как дедушка?
— Нет, — зевнув, ответил Костя. — Они живучие. А помрет — мамка дедушке угол наймет, а нас в ту комнату. Мне стол поставит, а тебе тоже стол. Маленький, и на нем зеленая лампа. Здорово?
— Здорово… — с восторгом заметила Валя. — Ив кровати с кошкой буду спать. А можно о папке говорить, что он помрет?
— Можно, — кивнул головой Костя. — И красок у меня нет, и рождение зажулили.