Вместо воспоминаний
Как-то мы сидели с Маяковским в ресторане, где целая компания молодых неуемных людей с расписанными щеками и лбами галдела и шумно проходила в знаменитости.
Я спросил у Маяковского, кто эти люди.
Он ответил коротко и деловито:
— Так. Дураки на рассвете.
Вскоре после этого в редакции «Нового Сатирикона», где он только что начал работать, Владимир Владимирович опасливо спросил меня:
— Вы Игоря Северянина будете печатать?
— Нет.
— Почему?
Я ответил:
— Гитара.
Маяковский убежденно добавил:
— Пасхальный барашек из туалетного мыла. Певуче глуп.
— А что вас связывало и связывает с футуристами, Владимир Владимирович?
Маяковский умел ответить хорошей остротой, когда хотел уклониться от ответа. Но тут он вдруг ответил искренне и просто:
— Прежняя инерция и любовь к беспорядку.
И после этого мы много раз говорили с ним о футуристах того времени. Он всегда отзывался о них сухо и иронически. Всерьез он их не принимал.
— С ними веселее, чем с Боборыкиным, — говорил Владимир Владимирович, — но толку из них много не выйдет. Все будут писать куплеты для фисгармоний или сделаются театральными репортерами.
Маяковский, по-видимому, дорожил — и не скрывал этого — своей работой в «Новом Сатириконе». Это был первый журнал, в котором он выступал перед широкой интеллигентской аудиторией. Его очень нервировали читательские письма, негодующие против помещения его стихов.
— Я организую дураков, — сердито говорил он, — теперь им по крайней мере есть вокруг чего объединиться во всероссийском масштабе: на ругне Маяковского. Можно им даже выслать специальные отличительные значки вроде дворницких блях. Пусть носят.
Он очень чутко реагировал на отношение к нему редакции. Наигранная развязность и мальчишеская любовь к дерзости совершенно покидали его, когда он бывал на редакционных заседаниях или просто заходил посидеть.
Однажды поэт Потемкин иронически и не совсем деликатно подчеркнул это:
— У нас вы совсем не хамите, Владимир Владимирович.
Маяковский покраснел и сердито сказал:
— Если это вас мучает, Потемкин, могу сепаратно зайти к вам домой и нахамить.
Маяковскому даже в те молодые годы стал уже сильно надоедать тот ореол скандалиста, которым его наградили поклонники и который усиленно поддерживают теперь воспоминатели и биографы.
— Из меня хотят сделать клоуна, — говорил он, — и все сразу стараются получить контрамарку на первое представление, чтобы не опоздать. А вдруг я одумаюсь и сделаюсь благородным отцом…
Темперамент и озлобленность вспыхивали в молодом Маяковском тогда, когда он видел или чувствовал своих литературных врагов. Когда он был среди близких или просто дружелюбно настроенных людей, он становился мягким и веселым человеком.
Не верно, что Маяковский любил читать вслух только себя. Он прекрасно знал всех поэтов, с которыми боролся или которых презирал. Однажды как-то он сидел у меня вечером и долго иронически читал какие-то сладкие стишки. Потом вдруг улыбнулся и сказал:
— Верите ли, половину Надсона наизусть знаю. Ношу в себе всю эту дрянь и не знаю, куда ее выплеснуть.
Один раз я видел Маяковского плачущим. Это было рано утром в редакции. Не помню, почему я попал так рано в редакцию. Кроме сторожа, растапливавшего печку, никого не было. Я прошел в секретарскую. Там на большом черном диване сидел Маяковский, держал в руках какое-то письмо и плакал. Кажется, он даже не заметил меня.
После этого, когда приходилось встречать лирическую скорбь в поэмах молодого Маяковского, мне почему-то всегда вспоминались это склоненное лицо, слеза на щеке и большие неуклюжие руки, судорожно комкающие конверт.
Таня и Татьяна
(Совсем дня за два, за три до начала занятий Таня осталась на даче одна с ворчливой домработницей Нюшей и в первый раз нарушила честное слово. Недрогнувшим голосом она обещалась маме, уехавшей в город, ложиться спать ровно в одиннадцать. («Честное слово, мамуля! Мне же не десять лет, атринадцатый год, я не маленькая, и можешь не беспокоиться».) И обманула без зазрения совести.
В первый же вечер достала у соседей маленький томик Пушкина и читала «Евгения Онегина» до трех утра. Во время письма Татьяны коптила поломанная дачная лампочка, в нос забралась сажа. Но вскоре наступил холодный ответ Евгения, было очень обидно, текли слезы, и не хотелось обращать внимания на мелочи. А когда уже в холодном Петербурге в тоске безумных сожалений к ногам Татьяны упал Евгений. Таня немного успокоилась, с ужасом увидела, что в окошке светло, и в испуге уснула, даже не задув лампочку. Разбудила ее Нюша тихим, но твердым предупреждением:
— Приедет мать, все обскажу. Нос-то промой, читательница!