Но однажды дождливым весенним днем Коул позвонил Кроху сказать, что Хелле скоро приедет. Остановиться хочет у Лисоньки, которая вышла замуж за богача и владеет просторной квартирой рядом с парком. Лисонька позвала на ужин своих сыновей, но Коул и Дилан теперь в контрах: Дилли после нескольких лет выпечки статей “от редакции” дослужился до должности комментатора в крайне правом новостном шоу на кабельном телевидении.
Молодой презентабельный черный в галстуке бабочкой, питающий иррациональную ненависть ко всему либеральному и хиппистскому, сказал Коул по телефону. Эротический сон неокона[32]
!Боже милостивый, сказал Крох, хотя думал только о Хелле, Хелле, Хелле, девушке с беззащитным белым лицом и с гвоздиком, сверкающим в крыле носа.
Лисонька всегда говорит, засмеялся Коул,
Крох отдал бы правую руку, чтобы увидеть Хелле, но в тот вечер у него открывалась выставка. “Химический катрен”, назвали ее организаторы. Участники: женщина, снимавшая крупным планом половые органы полевых цветов; мужчина, который наезжал камерой на дубль-негативы и находил свой призрак в тени зданий; женщина, инсценирующая свирепые сценки с голыми детьми. Крох и его масштабные портреты.
Нет проблем, сказал Коул. Придем все на выставку, а потом отправимся к Лисоньке.
Но до Лисоньки Крох в тот вечер так и не дошел. Братья стали собачиться, где лучше припарковаться, и Хелле не выдержала, чуть ли не на ходу выскочила из машины, от них подальше, и вбежала в выставочный зал галереи. Звякнув серьгами, стряхнула с коротко стриженных волос капли дождя. Уже издалека было ясно, что жизнь жестоко ее пережевала. Увянувшая кожа, подведенные брови – ее вид Кроха ранил. Высокая, худая, смурная… но почему-то, как прежде, все головы на нее поворачивались, когда она шла мимо. Он забыл дышать, наблюдая. И тут она увидела его в углу с бокалом вина, и ее натянутую улыбку как смыло, быстрым шагом она направилась прямо к нему. Рухнула ему на плечо, глубинный запах ее кожи все тот же под апельсинной коркой и гвоздикой духов, и тело ее у него в руках то же, и то же движение собственного его тела навстречу. В глянцевом шике галереи минувшие годы отшелушились с него, и старые истории загудели тугими электрическими проводами.
Увези меня домой, пробормотала она ему в шею. Он и увез, выскочив в ночь еще до того, как Лисонькины дети припарковались, до того, как они вошли в галерею и увидели свои лица: красивые взрослые “периода Внешнего мира” и, ради сопоставления помещенные рядом, до боли нежные и открытые “периода Аркадии”, среди десятков портретов прочих аркадцев, которые Крох вывесил в тот день. Позже братья скажут ему, что больше всего их тронули пробелы между рамками, те зияния, что незримо лежали между “тогда” и “сейчас”.
Суровое ноябрьское утро. Крох идет сквозь толпу митингующих на Юнион-сквер. Холодрыга такая, что яйца скукоживаются, думает он и вспоминает свой голодный год во Франции, после колледжа, когда он алкал крупиц озарения, разбрасываемых великим фотографом, с которым объехал полмира, только бы быть рядом. На что угодно готов был: подметать студию, придумывать оправдания для жены фотографа, когда тот торчал у любовницы, листами печатать “контрольки”, в одиночку изготовлять масштабные фотоувеличения. Он мерз и голодал, бедствовал. Узнав себя в витринном отражении, сам удивлялся тому, что выглядит как тощий мальчишка, как какой-нибудь Гаврош из Гюго, который жил в брюхе огромного серого слона, и по ночам его грызли крысы. Как-то на рынке, когда он искал примятые фрукты, чтобы сторговать их за несколько сантимов, одна старуха, толстая, как крестьянка, и с кривыми зубами, поманила его к себе.
Улыбка долго не сходит с лица, и Крох осознает это по тому, что митингующие улыбаются в ответ при виде его. Их лица вымазаны белым, и они в белых одеждах. Он делает снимок, потом еще десять. Прочитывает одну из листовок, которые они раздают, на бумаге цвета румянца. Протестуют они против Гуантанамо, места заточения террористов. Протестуют против пыток и отсутствия надлежащей правовой процедуры. Ну и ладно; Крох на их стороне.