Принятие чужого облика, подобно Протею, – признак, противоположный и прямо враждебный типическому для пасторальных персонажей «простодушию». Появление такого антигероя само по себе выглядит как бедственное потрясение пасторального мира: яркий пример – выведенный у Саннадзаро образ грабителя-оборотня Лациния и то, какую реакцию вызывает его, в общем-то, заурядное преступление у обитателей Аркадии. У Хлебникова же носитель зла убивает того, кто является как бы душой и голосом лесного мира – поэта, похожего на Пана (в первом варианте стихотворение даже названо «Пан») и в то же время на ребенка («… беззлобный землежитель. / (…) Он кроток был. Любил свирель. / (…) Был сердцем страстным молодой, / С своею черной бородой / Он был дитя»). Принявшая во сне убийцу за убитого им возлюбленного, Дева, обнаружив обман, с ужасом скрывается во тьме ночи, а виновник трагедии
Свирель лесного бога, то, без чего мир лесов теряет свой истинный голос, остается добычей злодея. Не в упоении местью, не в минутном удовлетворении похоти его торжество: он счастлив, заполучив в руки «мертвенный» инструмент, труп поэзии, не сознавая, что созвучие между миром и поэтическим голосом (голосом убитого им поэта) разрушено непоправимо. Не выискивая здесь предчувствий или пророчеств, просто отметим, что Хлебников резко выходит за рамки стилизованных пасторалей своего времени, но при этом возвращается к трагической глубине «Буколик» Вергилия. И – Саннадзаро, добавим кстати.
Пасторальные образы у Хлебникова используются не только в произведениях, носящих признаки пасторального жанра, но гораздо шире, и всегда несут большую смысловую нагрузку. Все та же Панова свирель – один из важных атрибутов его лирического героя. Само слово «свирель» и производные от него, подчас изобретенные самим автором, встречаются у него, вероятно, чаще, чем у любого из русских поэтов. В одном кратком стихотворении 1908 года Хлебникову с чудесной простотой и лаконизмом удается выразить философию пасторального жанра:
Эти строки дают вспомнить как апофеоз Дафниса у Вергилия, так и песню Галиция, и гимн Андрогею у Саннадзаро (Эклоги III и V).
Попытки спасти потрясенный ум побегом от действительности в мир идиллии не прекращались и после революции. Так воспринимаются деланно-беспечальные, неживые, будто фарфоровые фигурки, «бержереты»[130]Федора Сологуба, сочиненные в дни расстрела матросов Кронштадта и уничтожения газами крестьян-повстанцев Тамбовщины.
Но, вероятно, самые печальные в истории русского пасторализма произведения явились на свет в пору уничтожения традиционного уклада деревни: поэмы Николая Клюева 1920-х – середины 1930-х годов, как «Мать-Суббота», «Деревня», как первые страницы «Погорельщины», ряд стихотворений из цикла «О чем шумят седые кедры», и Николая Заболоцкого – «Торжество земледелия», «Осень». Оба автора продолжают линию Хлебникова, хотя, если Заболоцкого считать продолжателем Хлебникова общепринято, то вопрос о зависимости зрелого Клюева от Хлебникова, кажется, еще не ставили. Того, настоящего, ни на кого не похожего Клюева, каким он почти внезапно явился около 1914 года в «Избяных песнях». Однако и неповторимый язык, и сказ, и насыщенность красок, и вырвавшееся из пут «дионисийское» миро- и самоощущение Клюева были обусловлены требованиями жанра, воспринятыми именно через Хлебникова: перед нами пастораль подлинно русская, органично привитая к дереву национальной поэтической традиции, к национальной истории и современности.
В заключение статьи, минуя разговор о бытовании пасторали на Западе в самые близкие к нам времена, упомянем лишь о том, что во Франции уже в наши дни «аркадская» мистика вслушивания, вживания в простые ритмы природной жизни принесла новые чудесные плоды у таких поэтов, как Ив Бонфуа[131] и Филипп Жакоте: