Связь может быть отмечена на многих уровнях. Во-первых, на уровне выделения и ограничения объекта медицины: мы, конечно, далеки от того, чтобы утверждать, будто это политическая практика начала XIX в. дала медицине новые объекты, — такие, как повреждение тканей или анатомо-физиологическая соотнесенность, — но она открыла новые поля отмеченных объектов медицины (эти поля определились вследствие наличия массы населения, административно руководимой и наблюдаемой, расслоенной с точки зрения определенных норм жизни и здоровья, анализируемой в формах статистической и документальной регистрации; они определились также на основании огромных народных масс эпохи Революции и Наполеона и тогдашней специфической формой медицинского контроля; они определились, сверх того, на основании учреждений больничного вспоможения, которые в конце XVIII — начале XIX вв. функционально определялись как экономическая потребность эпохи и социально-классовых взаимоотношений). Эту связь политической практики с медицинским дискурсом в равной степени можно обнаружить в статусе врача, ставшего не только привелегированным, но и практически исключительно правомочным обладателем дискурса, в форме отношений, установившихся между врачом и госпитализированным больным иди частной клиентурой, в предписанных или разрешенных для этого знания разновидностях обучения и пропаганды. Можно, наконец, уловить эту связь в функции, которой наделен медицинский дискурс, или в роли, которой от него ж требуют, коль скоро речь идет о суде над индивидуумом, о принятии административного решения, об установлении общественной нормы, о рассмотрении конфликтов иного порядка (с тем, чтобы их «разрешить» или прикрыть), о создании естественных моделей для анализа общества и присущего ему типа поведения. Речь ведь идет не о том, чтобы продемонстрировать, как политическая практика в данном обществе закрепила иди видоизменила медицинские понятия и теоретическую структуру патологии, а о том, как медицинский дискурс как практика, обращаясь к определенному полю объектов, будучи поручен определенному числу утвержденных согласно закону лиц, выполняя, наконец, определенные функции в обществе — соединяется со внешними для себя практиками, недискурсивными по своей природе.
Если в данном виде анализа археология на время заслоняет тему выражения и отражения, если возвращается к рассмотрению в дискурсе видимости символической проекции событий или расположенных вовне процессов, то не затем чтобы выявить причинную последовательность, которую можно было бы описать по пунктам и которая позволила бы установить связь между открытием и событием или между концептом и социальной структурой. Однако, с другой стороны, если она оставляет подобный причинный анализ нерешенным, если стремится избегнуть неизбежного промежуточного присутствия говорящего, то не для того чтобы закрепить полную независимость и обособленность дискурса, но для того чтобы раскрыть область существования и функционирования дискурсивной практики. Иными словами, археологическое описание дискурсов развертывается в масштабах всеобщей истории; оно стремится раскрыть всю область учреждений, экономических процессов, социальных отношений, с которыми может быть связана дискурсивная формация; оно пытается показать, как автономность дискурса и его специфичность не сообщают ему, тем не менее, статуса чистой абстракции. То, что оно стремится осветить — это тот своеобразный уровень, на котором история может породить определенные типы дискурсов, имеющие, сами по себе, собственный тип историзма и связанные со всей совокупностью многообразных видов историзма.
5. ИЗМЕНЕНИЯ И ТРАНСФОРМАЦИИ
Вернемся к археологическому описанию изменений. Сколь бы глубокой и жестокой теоретической критике мы не подвергали традиционную историю идей, она все равно будет рассматривать в качестве одной из своих основных тем феномен временной последовательности и очередности, и анализировать их в соответствии со схемами эволюции, описывая, таким образом, историческое развитие дискурса.
Однако археология истолковывает историю лишь для того, чтобы ее запечатлеть. С одной стороны, описывая дискурсивные формации, она пренебрегает темпоральными последовательностями, которые могут в них проявляться. Она исследует общие правила, одинаково верные и применимые во всех точках времени. Но не предписывает ли она, таким образом, медленному и скрытому развитию принудительную фигуру синхронии? Не оценивается ли она как разновидность неподвижной мышления в этом самом по себе непостоянном мире идей, где стираются, стремительно исчезают даже самые стабильные фигуры и где, тем не менее, происходит столько событий, которые противоречат какой-либо закономерности, а позднее приобретут определенный статус, — в мире, где будущее всегда опережает само себя, тогда как прошлое удаляется, все более и более неуловимо?..