Практика политической экономии, например, традиционно заключалась в поиске всего того, что могло предшествовать Рикардо, всего того, что могло очертить контуры его исследований, методы и основные понятия, — всего того, что могло сделать открытия более вероятными. Практика истории сравнительной грамматики заключалась в поиске — от Боппа до Раска — предшествующих исследований в области родства и подобия языков, в определении роли, которую сыграл Анкетиль-Дюперрон в возникновении представлений об индоевропейском единстве и, соответственно, области индоевропеистики, в обнаружении первого сравнения спряжений санскрита и латыни (сделанного в 1769 г.), в возвращении, если бы возникла необходимость, к Харрису и Рамусу. Археология же действует в противоположном направлении. Она пытается нарушить все те связи, которые терпеливо и методично налаживались историками; она умножает различия, размывает границы сообщений и пытается усложнить переход от одного феномена к другому. При этом археология отнюдь не стремится показать, что физиократический анализ производства подготовил появление анализа Рикардо, равно как она не считает уместным говорить в своих исследованиях о том, что Керду подготовил приход Боппа.
Но чем обосновано это парадоксальное настойчивое обращение к прерывностям? По правде сказать, парадоксально-то оно только лишь для последователедовательных приверженцев истории идей. В самом деле, ведь именно история Идей — неотделимая от непрерывностей, переходных этапов, опережений и предзнаменований — вступает в игру с парадоксом. От Добантона до Кювье, от Анкетиля до Боппа, от Граслина, Тюрго или Форбоннэ до Рикардо — несмотря даже на столь незначительный хронологический разрыв — невозможно перечислить всех различий, а тем более описать их природу: одни локализованы, а другие же — генерализованы, одни касаются методов, а другие — концептов, некоторые относятся к области объектов, а иные — ко всякому лингвистическому инструментарию… Еще более поразителен пример из области медицины: за четверть века — с 1790 до 1815 гг. — медицинский дискурс изменялся глубже и существеннее, нежели начиная с XVII в., со Средних веков и, может быть, со времен греческой медицины. Таким образом, появились новые объекты (органические поражения, глубокие раны, повреждения тканей, пути и формы интерорганической диффузии, клиническо-анатомические знаки и соотношения и проч.), технологии обследования, поиск очагов патологии, регистрация, новая перцептивная сетка и практически совершенно новый описательный словарь, новый комплекс концептов и нозографических распределений (категории столетней, а иногда и тысячелетней давности — «горячка» или «конституция» — исчезают, тогда как болезни — ровесники мира, наподобие туберкулеза, например, наконец изолированы и поименованы). Те, кто утверждают, будто археодогия-де изобретает различия произвольно, даже и не открывали «Философскую нозографию» или «Трактат о мембранах». Археология просто-напросто пытается рассмотреть все эти различия должным образом, распутать их переплетение, определить, каким образом они расходятся Друг с другом, вовлекают друг друга, управляют или управляются Друг Другом, к каким различным категориям они принадлежат.
Одним словом, речь идет об описании этих различий, без устанавления между ними какой-либо системы различений. Если археология и парадоксальна, то не оттого, что она умножает различия, но лишь оттого, что она отказывается сокращать их число и пересматривать, таким образом, устоявшуюся иерархию ценностей. Для истории идей появление различия указывает на заблуждение или ловушку. Вместо того, чтобы приступить к изучению различия, ловушку пытаются разгадать со всей проницательностью историка: найти за ней меньшее различие и ниже последнего еще более меньше — и таким образом дойти до идеального предела, не-различия совершенной непрерывности. Археология же в качестве объектов описания рассматривает то, что принято считать препятствием: ее цель состоит не в обнаружении различий, но в их анализе, определении, в чем именно они состоят, в их