Что еще? Жил он (Бригонций) по-всякому: мог на квартире, мог у кого-то из богатых покровителей. Несмотря на хорошие заказы, богатства не нажил, так как всегда был в долгах; может быть, играл в карты. Климат для него был неподходящий — все итальянцы в Петербурге вечно зябли, стучали зубами и кутались, кто во что (Ринальди, конечно, кутался в хорошие меха). Дрова стоили денег, а в доме сырость, топить надо было часто — натурально, денег не хватало. У них руки стыли; многие ходили из-за этого в перчатках даже в помещении (у себя дома — в митенках, например, — в перчатках без пальцев). Все это, конечно, детали не самые значительные. Но ведь и они интересны. Была у Бригонция в услужении какая-нибудь бабуля русская, вечно голодная, неграмотная и злая, кормившая его какими-нибудь малосъедобными шаньгами и борщом с тараканами, pardon. При этом бабуля считала его — Бригонция — немцем (всякий иностранец был немец) и дураком. А вернее так:
...Написание имени его в те времена именно такое: Бригонций (как и Растреллий). В „Русских мемуарах” о нем одна строчка: славный архитектор Бригонций. Надо, я думаю, поискать в биографиях знаменитых питерских архитекторов восемнадцатого века. Они все знали друг друга, особенно итальянцы, потому что итальянцы имеют особенность всегда собираться в мафиозные группировки. Национальная черта. У них три основные черты: тяга к мафиозным группировкам, любовь к маме и умение громко, навзрыд, плакать. Они плачут так же истово, как русский человек мается (в сие понятие входят: питие водки, разговоры о душе и выяснение отношений).
Бригонций, кстати, строил Царскосельский театр, так что, может быть, следует заглянуть в материалы по Царскому Селу».
Итак, мы вышли с Настасьей к Каменноостровскому театру.
У моста, перекинутого на Елагин остров, сидел человек, в глубокой задумчивости уставясь на воду. Он был достаточно причудливо одет, но все краски одеяния его были тусклые — охристые, умбристые, серое, черное, коричневое — и особого внимания к нему не привлекали. На голове у него красовался бархатный берет a la Рембрандт (весьма потертый), на плечи падали длинные прямые волосы. Встреть я его лет через двадцать, я решил бы, что передо мной куртуазный маньерист. Настасья поначалу приняла его за современного композитора, большого чудака и оригинала, с которым ее несколько раз знакомили, он никак не мог ее запомнить, их знакомили сызнова, мероприятие повторялось раз в год, наподобие скользящего праздника. Сидящий говорил вслух, ни к кому, собственно, не обращаясь — разве что к воде:
— ...дурного о Смарагде никто не скажет, однако и ничего выдающегося в нем нет, так ожидать-то от него особо нечего. Дабы построить что-либо, внимания достойное, должно душу иметь, чары чувствовать, грамоты одной мало. Смарагд — птица невысокого полета, но старание имеет, и уж место теплое в райских кущах ему небось за прилежание и тщание святой ключник давно приготовил. Всякое здание — магическая игра с пространством. Здание, стоящее у воды, отраженное, повторенное водою зеркально, вниз головою, с рябью, ртутными бликами, русалочьим плеском, здание, чей перевернутый образ разламывает на множество деталей местная гондола, барка, шня-ва, лод-чонка, колдовской челн Харона, ибо любая река отчасти Лета, мне ли этого не знать, — такое здание может возводить и зодчий попроще, ибо загадка, магия, сокровенное волшебство задано самим местом, оптической тайной зеркального отражения, над коей долгие годы бился великий мастер Леонардо. Странные настали времена: такую простенькую сцену с таким примитивнейшим подъемным механизмом, такой незамысловатый зал, где галерка не особо удалена от ложи и партера, явятся проверять на прочность солдатушки, бравы ребятушки; им и пьесу покажут; нет, все это смеху подобно, все нынче и думать забыли о театральных чудесах, чарах и загадках; на подмостках и в зале царит та самая простота, которая хуже воровства; не учинить ли Смарагду и чиновникам градоначальника сюрприз с полетами, исчезновениями, раскатами грома, явлением призрака, провалами, мгновенной сменой лиц и антуража? Хотите ли вы, спросил бы я современного зрителя, если бы мог, видеть пошлую картину, наблюдая похожих на вас во всем водевильных куколок, развращенных воцарившимся в умах пагубным и лживым реализмом? Или желаете вы ощутить восторг и трепет, наблюдая пугающие внезапные превращения, метаморфозы; потребны ли вам дивные иллюзии в неверном искрящемся фосфорическом свете, где разные плоскости, в коих перемещаются герои, напоминают о мистических разных мирах? Зрители нынешнего расчетливого века, хотите ли вы волшебства?!
— Хотим! — вскричали мы с Настасьей со слаженностью сестер Федоровых.
Он с необычайной живостью обернулся к нам, разглядел нас за секунду, захлопал в ладоши и крикнул нам:
— Браво! Браво, сударь! Брависсимо, синьора! Molto, molto bene! С вашей помощью мы и покажем, что есть театр, что есть волшебство, не будь я Бригонций!