Выпалив все это, она выпила воды, точно лектор, у которого во рту пересохло от ненужной речи, вызывающей обезвоживание не хуже прохода с караваном по пустыне.
— «Люблю, военная столица...» — начал было я.
Но она прервала меня.
— А есть и вовсе маргинальные названия, — сказала она тихо и доверительно; тень от тучи постепенно, после глотка воды, стала сменяться тенью облака, — иностранные: улицы Вилле Песси, Сикейроса, Сантьяго-де-Куба, Хо Ши Мина, Пловдивская, Дрезденская, улицы Розы Люксембург, Рихарда Зорге, Благоева, Марата, Робеспьера, Белы Куна. Или Бела Куна? Никто не знает.
— Бела Куны? — предположил я.
— Все это совершенно не смешно.
— Чего ж смешного-то? Поселился Робеспьер на улице Марата, хотел с Раскольниковым подружиться, а попался ему обычный нечаевец, секим-башка; кому секим, зачем? а то вшистко едно, пани; секим — и все.
Мне хотелось ее отвлечь.
— Ты не знаешь, почему у некоторых островов были одинаковые названия?
— Чтобы сбить с толку противника, — тут же, не задумываясь, отвечала она.
Ответив, она славненько улыбнулась — чего я и добивался.
— Мы имеем дело с архипелагом двойников, мэм, — сказал я, загадочно надевая и надвигая на лоб ее любимую шляпку с цветами. — Не встречался ли вам когда-нибудь на эспланаде, в Летнем саде, на Кокушкином мосту либо в автобусной давке, не говоря уже об очереди за капустой или за осенними баретками, ваш собственный двойник? ваша незарегистрированная близняшка?
— Да, да! конечно! Однажды в метро на эскалаторе в другую сторону она мне и попалась. Мы даже загляделись друг на друга и ручками помахали. Она была повыше, вся покрупнее, нос другой — но очень похожи, очень! Она покрасивее, и, представь себе, тоже в мужской шляпе.
— Что в шляпе верю, что покрасивее — нет. Врать изволите, барыня. Брешете, леди.
У меня есть недописанное эссе о русской любви к двойникам, помнится, я бросил его писать потому, что меня охватил суеверный страх совершенно в Настасьином духе. Жечь свой опус в дачной печурке я не стал, однако отложил его в сторону — надо полагать, навсегда.
— Попадаются счастливые люди, — сказала Настасья, — у коих двойников нет и быть не может. Они единичны, единственны. Магия не властна над ними. Одного такого я знала.
Тут нарисовала она себе карандашиком родинку на щеке.
— Мне следует тебя к этому одному такому приревновать?
— Ох, не думаю, что тебе вообще следует меня ревновать.
— Вообще — понятно; а в частности?
— Между нами ничего не было, — произнесла Настасья с мушкою на щеке, европеизированная гейша осьмнадцатого столетия, ох, где бы нам достать пудреный паричок? — думаю, потому, что он был меня старше, намного. Говорят, между влюбленными преград нет. Неправда. Есть сказочные препятствия: волшебный лес из ведьмина гребешка, вышедшие из берегов реки, высокие горы, неприступные замки, тридесятые царства. Все они преодолимы. Но есть толща времен, человеку ее не пройти. Я еще могу на спор попрыгать сто раз через скакалочку, а мой прекрасный кавалер из-за приступа подагры переходит комнату с тросточкой, да и то с трудом. У меня кожа пятилетнего ребенка, юная шкурка, а у него полно морщин, он седой. А какие толпы неизвестных мне людей бродят в толще времени, разделяющей нас! Ему уже нужны очки, мне еще нет, я востроглазая птичка, он слепнущий дронт. Мы бродим по Царскосельскому парку, бродим давно, я слышу его легкую одышку, а сама дышу легко, могла бы гулять так до наступления полумглы белой ночи, однако пора, пора, прогулка окончена, мне страшно, он устал.
— Вы целовались с ним в Царскосельском парке?
— Ты дурачок, — при этих словах Настасья достала из среднего ящика старинного туалета пудреный высокий парик (в театральном магазине нашла? в костюмерной?), — мы вообще с ним не целовались, не обнимались, не спали, а очень жаль, ты ничего не понял. Романа как бы не было.
Как она была хороша в белом парике маркизы с мушкою на щеке в зеркальной раме! Точно посторонний, разглядывал я незнакомое лицо ее.
— Тогда о чем, вообще, речь?
— Речь, вообще, тогда о любви.
— Ох, заливаете, матушка барыня, разве же у любви препятствия снаружи? Они в ей снутри. Все в душе, извините, все без названия и все невидимые. Однако как вы мне нравитесь, сударыня, в парике и с мушкою. Я вас не узнаю. Настасья-два. Двойничиха. Настасья-бис.
— Звягинцев бы сказал: бiсова puppen. Что я всё его вспоминаю? Пора к нему в гости сходить.
Взяла в руки веер (в левом верхнем ящике лежало их великое множество), прикрыла лицо до глаз, сказала:
— Маркиза Янаги Тосико.
— Тосико Янаги? — переспросил я.