Я слушаю, задумываюсь, во мне нарастает тревога. Я хочу сказать ему, что люблю его безусловно, что бы он ни делал и как бы себя ни вел, что ему не нужно что-то доказывать мне, что я его мама и хочу, чтобы он был рядом, всегда, что я нуждаюсь в нем. Я должна говорить ему все это, но, когда он начинает вот так показывать характер, я впадаю в отчужденный, безразличный и, наверное, даже бездушный тон. В раздражении я уже не соображаю, как найти к мальчику подход и утихомирить его злость. Сама я частенько даю выход растрепанным чувствам и по пустякам шпыняю его: опять не надел тапки, опять не причесался, опять у тебя не собран портфель. Отец мальчика тоже в большинстве случаев внутренне закипает раздражением, но держит его при себе; он не ругается на мальчика, он вообще ничего не говорит и ничего не делает. Он просто напускает на себя безучастность – и в печали взирает на нашу семейную жизнь со стороны, как зритель немого кино в пустом зале кинотеатра.
Уже во дворе за последними приготовлениями к отъезду мы просим мальчика помочь компактнее уложить вещи в багажнике, и тут он по полной программе устраивает нам истерику. Он выкрикивает чудовищные вещи, вопит, что желал бы очутиться в другом мире, с семьей получше нашей. Думаю, он считает, что мы только и думаем, чем бы еще отравить ему, бедному, жизнь: давись этой глазуньей, и плевать, что тебе противна ее склизкость, пошли быстрее, поторопись, учись ездить на велосипеде, и плевать, что ты боишься, ходи в этих брюках, они же специально тебе куплены, и плевать, что они тебе не нравятся, – за них заплачены большие деньги, вот и цени; играй с этим мальчиком, видишь, он хочет с тобой подружиться – как же, как же! он даст тебе поиграть свой мячик – ага, разбежался; веди себя как нормальные дети, будь доволен и счастлив, ребенок ты или кто?
Он кричит все громче и громче, он желает нам пропасть пропадом, сдохнуть; он в ярости пинает колеса, швыряется камнями и пригоршнями гравия с дорожки. Когда он впадает в такой раж и его ожесточение спиралью раскручивается до неистовства, я перестаю узнавать его голос, он долетает до меня как будто издалека, чужой и незнакомый, словно я слушаю старую аналоговую запись сквозь шум и треск статических разрядов или как если бы я была телефонисткой на коммутаторе и слышала, как он вопит из какой-то далекой страны. Где-то на задворках сознания я узнаю знакомые модуляции в его голосе, но не могу понять, старается ли он докричаться до нас в желании нашей любви и безраздельного внимания или, наоборот, добивается, чтобы мы оставили его в покое, отцепились, бесследно сгинули из прожитых им в этом мире десяти лет и дали наконец вырваться из западни наших тесных семейных пут. Я слушаю, задумываюсь, во мне нарастает тревога.
Истерика продолжается, и его отец в конце концов теряет терпение. Он подходит к мальчику, крепко хватает за плечи и орет на него. Мальчик вырывается из его хватки и пинает отца ногами по коленям и лодыжкам – не настолько, чтобы причинить настоящую боль или поранить, но все же чувствительно. В ответ его отец сдергивает свою шляпу и отвешивает ею два-три смачных шлепка мальчику по заднице. Не такое уж болезненное наказание, но для десятилетнего мальчишки слишком унизительное: чтобы тебя отшлепали, да еще шляпой. Дальнейшее хоть и ожидаемо, но все равно обезоруживает: слезы, сопение, судорожные всхлипы, отрывочные, через запинку, «не буду», «прости», «ладно».
Наконец мальчик успокаивается, и тогда к нему подходит его сестра и с хлипкой надеждой, немного неуверенно спрашивает, не против ли он немного поиграть с ней. Ей нужно, чтобы он подтвердил, что у них по-прежнему один общий мир на двоих. Что они в этом мире вместе и неразделимы, отдельно от своих двоих родителей с их несовершенствами. Сначала мальчик дает ей от ворот поворот, мягко, но решительно:
Попозже, не сейчас.
Но даже при всем при том мальчик остается всего лишь ребенком, маленьким и восприимчивым к нашей шаткой общесемейной мифологии. И когда его отец предлагает немного отложить отъезд, чтобы все они могли вволю наиграться в апачей, мальчика накрывает чистым, ничем не замутненным первобытным счастьем. Он собирает перышки для индейского головного убора, приготавливает к бою свой пластмассовый лук со стрелами, наряжает свою сестру индейской принцессой и осторожно стягивает на ее голове ремешок из бумажной ткани, проверяя, чтобы он не слишком давил и не слишком болтался, а потом с дикими воплями носится кругами, как истый маленький дикарь, необузданный и бесшабашный. Он наполняет нашу жизнь своим дыханием, своей неожиданной сердечностью, своей особенной манерой разражаться заливистым смехом.