Сидел на своем законном месте, в своем доме, в своей кухне, со своей женой и только один вопрос не давал ему покоя: почему, зачем год назад сбился и сломался весь налаженный ход жизни? Почему, зачем, за какое наказание пришла к нему неземная — тьфу, тьфу, тьфу — любовь, где были глаза его и разум, и почему мама ему не помогла? Ответа он найти не мог. Чертово счастье, подумал он. Другого ответа он найти не смог.
— Я тебя люблю, — вдруг выскочило из него.
— Давно ли? — тотчас спросила она.
— Всегда, — сказал он. — Перерыв не в счет.
Быстро и часто закивала она головой, но смолчала. Перерыв. Для него это всего навсего перерыв. Чертовы народные артисты. Чертовы мужики. Они такие все. Даже самые, самые.
— Я хочу остаться, — сказал он.
— Уверен? — спросила она. Боялась ошибиться с его ответом, но все-таки спросила.
Спать она положила его на прежнюю кровать, сохранившуюся чудом, на его привычное мужнино место. «Я лягу рядом», — сказала она, и он кивнул. Она легла рядом — как когда-то, но теперь без всяких дел. Легла рядом, и он сразу почувствовал себя умиротворенным стариком, добившемся равновесия и освободившем голову.
Театр, вдруг перед самым сном пришло ему на ум, как там Осинов, как Лир, как премьера?
Тотчас запретил себя думать о театре, но знал за собою общую человеческую слабость: чем строже люди себе запрещают, тем чаще это запретное вспоминают и хотят. И, засыпая, боялся: вдруг он, любимый мучитель театр, снова ему приснится? Или, не дай бог, вместе с ним посетит его во сне большая любовь и великая музыка?
К счастью, не было ни первого, ни второго, пронесло, пролетело и, проснувшись, он порадовался тишине и спокойному берегу, к которому заново прибился. Жизнь все-таки чему-то его научила и теперь он мечтал только об одном: чтобы еще раз все это не потерять.
140
На следующий день на зеленом «Солярисе» Татьяна увезла его и Фила подальше от Москвы, на старую дачу за сто двадцать километров. Ту, что раньше вызывала его восхищение бревенчатой крутобокой крепостью. Ту, что нынче вызвала в нем сочувствие своей подгнившей облезлой ветхостью, исчезающей понемногу в удушающих объятиях молодой зелени, обложившей дом.
«Изба похожа на меня, — подумал он. — Старье на свалку».
Дверь завизжала, дом пахнул сыростью, которая тотчас вспомнилась ему и тоже показалась родной.
— Да, дача требует сноса, — признала Татьяна. — Но я все равно ее не снесу. Зато грибов — как прежде, под каждой елкой. Тебе надо отдохнуть. От всего.
Ее последнее «от всего» он истолковал расширительно и кивнул в знак согласия.
Она развела огонь в печи, выставила на стол бутылку, согрела чайник, распахнула окно на волю, и зазвучала новая в сердце старая новая струна.
Хочу, чтоб всегда было так, сказал он себе, глядя на растопленную печь, на стреляющие огоньки — мгновения жизни, на Фила, свернувшегося у него на коленях. Это жизнь, к которой ты стремился, которую теперь получил. «Ты счастлив? — спросила вдруг мама. — Ты счастлив, Армен, — подтвердила она. Дом, лес, грибы, Фил, Татьяна — вот, оказывается, все, что нужно тебе для счастья. И никакого театра. Никаких Осиновых, Саустиных, Лиров. Ты сможешь так? Ушел твой театр, исчез за поворотом и не было его никогда, забудь. Мне не очень нравится, как ты ушел, но все же ты решил и ушел. Ты сможешь так? Тогда доживай счастливо. Я с тобой».
141
Три последовавших дня он действительно прожил просто и счастливо. Оторваться не мог от извилистой речки, финтившей внизу под горой и напоминавшей ему детство и Армению, заново открывал для себя лес, еловый сумрак, комариные писк над ухом и лесное чудо — грибы. Их, белых и красных крепышей, он набрал корзину и потом с большим удовольствием, под жар печки и ледяную водку, на пару с Татьяной употребил в жареном виде и фантазией вернувшейся сказки.
Его счастливая жизнь кончилась внезапно, как, впрочем, всегда кончается в человеке счастливая жизнь.
За четыре дня до премьеры далекий, почти изгнанный фантом театра неожиданно превратился в нем в ощутимую реальность, в ноющую, растущую, в ни на минуту не покидающую душевную боль. Он уже не думал о природе, о счастье покоя и одиночества. Спал плохо, а, если все же засыпал, просыпался с одной и той же мыслью.
О спектакле.
Но и этого было мало — он вдруг реально ощутил в себе кошмарное желание сыграть короля. К нему вернулись слова и монологи, и целые куски роли, руки и ноги стали ходить как у Лира — он начал в себе это подмечать. Чертовщина и наваждение, магия Шекспира, думал он, но поделать с собой ничего не мог. Спектакль, только и думал он, я — Лир, а все остальное: природа, грибы, так называемое счастье и даже Татьяна — бессмыслица. Никто и ничто не сможет помешать моему театру, думал он, даже любимый сраный сахар.
Татьяна замечала его терзания, задавала вопросы, он молчал.
— Что с тобой? — спрашивала она. — Опять?
— Ничего, — отвечал он и просил чаю.