Короткую стену до угла занимают несколько молодых лейтенантов запаса, один учитель, двое чиновников, один помещик из Восточной Пруссии с невероятным именем, двое фабрикантов (Мюллер – «Каменные мостовые», Хансен – «Лаки и краски»). В этом углу ведутся нескончаемые разговоры, общегерманские интересы сталкиваются с демократическими идеями всеобщего мира, чиновники завидуют доходам коммерсантов, коммерсанты завидуют пенсионному обеспечению чиновников.
– Что вы, собственно, хотите? – слышу я длинного Хансена, «Лаки и краски», коротко говоря. – Ведь вы получаете денежки в конверте…
Это обычно его последние слова, и никто не знает, что они означают.
К этому углу примыкает еще апартамент двух кадровых лейтенантов. Первый – Турн, темноволосый, по виду южанин, пехотинец с бросающимся в глаза добродушным, любезным характером, картинно красивый, элегантный мужчина.
Другой, пехотинец Шуленбург, как и он, северный немец, изящный, подтянутый человек с квадратным лицом кадрового офицера. Нам он наряду со старшим, юристом, который кажется человеком с характером на редкость добрым, больше всех пришелся по сердцу. Он очень спокойный, сдержанный и несет бремя этой монотонной и разрушающей нервную систему жизни среди разных по характеру людей так, словно выполняет тут некий долг, словно весь мир и его подчиненные здесь, как и дома, образцово подчиняются его командованию.
Зейдлиц накрепко привязывается к нему. Я выбираю нашего старшего, доктора Бергера.
Во время прогулок Ольферт почти ежедневно показывает мне одного «типа». Так мы называем чудаков нашего лагеря, и каждую неделю число их увеличивается. Заторможенность в образовании и воспитании растет все в более возрастающем темпе, и на их руинах среди грубых, диких характеров появляются чудаковатые и странные личности.
– Смотрите, вон идет обер-лейтенант Штолле, – коротко сказал он и показал на австрийца с носом, похожим на клюв коршуна. – Он гениальный пианист, но, поскольку нет рояля, не может играть. Но три года без упражнений означали бы конец его искусству. И недавно из ящичной дранки он сделал подобие клавиатуры. С тех пор ежедневно по шесть – восемь часов играет на этом ящике. Если за ним понаблюдать, то заметишь, как в некоторых местах лицо его чудесно преображается. Он слышит каждый звук, утверждает он, уже давно не воспринимает своей глухоты…
Сегодня утром я пережил нечто восхитительное. Я отправился вместе с Ольфертом гулять во двор. Неподалеку от ворот он показывает мне одного часового, настоящего сибиряка с окладистой бородой.
– Смотрите, – говорит Ольферт, смеясь, – водка существует, несмотря на все запреты войны!
В этот момент через маленькую калитку для пешеходов проходит русский прапорщик, Вереникин, адъютант коменданта, с панически перепуганным видом.
Мы подтянуто приветствуем его, но он только прикладывается к фуражке, по пути замечает подвыпившего часового. Одним прыжком он оказывается у застывшего в недвусмысленной позе, правой рукой вырывает у него бутылку, левой срывает меховую шапку с его головы – в следующее мгновение, широко размахнувшись, бьет тяжелой бутылкой по голому черепу.
Раздается звон, разлетаются брызги стекол, разносится спиртовой аромат. Часовой, глухо ахнув, падает на колени, лежит без движения. Вереникин с бешенством глядит на нас – горе нам, если мы засмеемся, – и мелкими, преувеличенно напружиненными шагами проходит в лагерь для нижних чинов.
Мы стоим, окаменев.
– Да он его убил! – наконец восклицаю я.
– Чем это? – спокойно улыбается Ольферт. – Вы, видимо, еще не знаете, какие это крепкие головы…
Проходит пара минут, прежде чем часовой начинает шевелиться. Мы подходим к нему, он открывает помутившиеся глаза. И что же? Сопя и пыхтя, он торопливо перекатывается на живот и уютно лакает из пахучей лужи, натекшей из полной бутылки и впитывающейся перед ним в песок…
Встретил Холькинга. Боже праведный: граф Холькинг, ротмистр нашего полка! Он в этом же лагере, но, поскольку вынужден ходить с палкой, редко выходит, и я не встречал его раньше. Мой первый взгляд на его саблю – ее нет! Но может, он ее не носит, потому что оружия нет у других? Неожиданно я вспоминаю каждую деталь. Разве не был самым прекрасным момент моей военной жизни, когда старый генерал с рыцарственным поклоном вернул ему саблю?
– Господин ротмистр? – запинаясь, спрашиваю я. – Господин ротмистр помнит меня?
Он секунду размышляет.
– Как же, – наконец говорит он, – вы были когда-то фенрихом у нас, верно?
В его словах звучит потрясающая усталость. Он вяло протягивает мне руку, я сразу чувствую, что она частично парализована.
– Последний раз я видел господина ротмистра в русском дивизионном штабе. Я, раненный, лежал в повозке. Пара казачьих офицеров привезли господина ротмистра на тройке. Старый генерал возвратил господину ротмистру саблю. Я также слышал, что он при этом сказал. Это был миг, который меня со многим примирил…
– Вот как?.. – странно говорит он. И насмешливо прибавляет: – Оно длилось не слишком долго, это всемирно-историческое мгновение…
– Так у вас больше нет сабли? – торопливо спрашиваю я.