За днями яростных вспышек следуют дни смертельной апатии. Мечты о будущем, женах, детях, невестах, родине и профессии временами совершенно пропадают и заботят нас не больше, нежели самочувствие мухи. Любая объективность рассеивается, все постепенно становятся неспособным разумно мыслить, логично рассуждать. Подтачиваемая гневом и злостью судьбы, разъедаемая бешенством и отчаянием жизни, тут и там, как тетива, напрягается душа, человеческое существо погружается в глубину, которой не в состоянии постичь ни один врач. Безумие когтями вцепляется в человеческое существо, как только оно задумывается, и, вскипая или усмехаясь, громко или в полной тишине кончается то, что было в нем человеческого…
Вчера нас пригласил турецкий майор. Это добрые, наивные люди, на три четверти германофилы, на треть франкофилы. Они воспринимают братство по оружию всерьез и торжественно, и их угощение всегда богатое и по-ближневосточному экзотичное. Благодаря своим связям с русскими татарами, исповедующим магометанскую веру, они достают то, о чем мы уже давно забыли. Да, их вера – прочный мостик.
Перед дверью Зальтин объясняет нам, что мы по их обычаю в знак особого уважения не должны снимать головных уборов. Они приложили свои руки к сердцу, рту и лбу и ввели нас внутрь. На столе стоят чужеземный ужин, фаршированные фрукты, пирожки, удивительные сладости. Затем следуют сигареты и кофе по-турецки, сервированный в чашечках.
За едой и питьем разговор перескакивает на войну. Наступление завершилось перемирием, все снова обнадеживающе.
«Через четыре недели России конец!» – лейтмотив вечеринки.
Я осмеливаюсь возразить, что правительство Керенского как творение Антанты никогда не сможет пойти на сепаратный мир.
– И потом не забывайте об Америке! – говорю я. – Разве мы уже не слышим на протяжении многих месяцев, как безостановочно грохочут их грузовые составы? Я считаю вступление в войну Америки очень веским…
– С каких пор вы стали пораженцем? – тотчас перебивает меня лейтенант Меркель. Его тоже пригласили турки, как представителя кадровых офицеров нашей комнаты. – Нет, я вас не понимаю! Если уж наши младшие такие пессимисты…
«Я доброволец, господин лейтенант!» – больше всего хотелось бы мне ответить. Но я ничего не возражаю. Бог мой, так теперь в каждом разговоре! Если кто-нибудь осмелится на разумное замечание, высказать трезвое соображение – сразу же людьми этого сорта он причисляется к пораженцам, пессимистам, капитулянтам…
Ротмистр Мустафа звонко хлопает в ладоши, и Махут, его денщик, настоящий бедуин, приносит лагерную газету. Это маленький листок, составляемый австрийскими офицерами и гектографируемый, – его выписывают, как настоящую газету, за пару копеек. Основную часть занимают сводки с фронтов и перепечатки из газет. В остальном публикуются приказы старших по званию.
Мустафа медленно, по складам, читает. Он это делает, чтобы поупражняться в немецком, которым капитан Салем уже владеет. В конце следует маленькая заметка, в которой говорится о речи некоего Ленина, встреченной в Петрограде оглушительными аплодисментами.
– Ленин, Ленин? – спрашивает Зальтин. – Вы уже слышали это имя, фенрих?
– Нет, господин обер-лейтенант! Сегодня слышу впервые…
В этот момент приходит капитан Розелли.
– Сервус, ребята! – Под мышкой у него лютня. Все дружелюбно с ним здороваются. – Эй, долой эти военные сводки – я вам сейчас кое-что спою!
Махут приносит шнапс. Мы отодвигаемся. Ах, во всей Сибири нет никого, кто знал бы более прекрасные шансоны, нежели этот черноволосый артист Розелли…
Каждую субботу в нашей комнате большой день клопомора. Все методично обыскивается, обсыпается порошком. Доски наших коек протираются керосином. Их поджигают, пока их поверхность заново не обугливается, а потом обливается водой. Пока это самый надежный из всех методов. Если затем трещины еще залить жидким стеарином, примерно на неделю можно обрести покой.
Но помимо этого генерального метода у каждого есть свой отдельный метод, который кроме уничтожения этих мучителей подразумевает удовлетворение нашей ненависти. «Как ты меня, так и я тебя!» – например, говорит Виндт и тонкой иголкой с таким наслаждением колет насекомое, пока оно, с исколотым телом, не кончается в мучениях. У турка для этого всегда наготове маленькая стеклянная миска с водой – на том основании, будто оно в результате этого мучается дольше всего, иногда по двое суток, это им уже проверено. Мученик-вольноопределяющийся, напротив, поджигает каждого клопа по отдельности. «Выглядит так мило, когда они медленно корчатся в огне, – говорит он и улыбается детским пухлым ртом, – и так приятно щелкают, когда лопаются…»
Зальтин был прав: такая жизнь опостылеет человеку через пару недель не меньше, чем прежняя! Привычка убивает все… И что здесь, внизу, в конце концов, другого? Что у нас тут нет вшей, может, единственное… Сказать, что в нашей комнате спокойнее, нежели в бараках для нижних чинов, тоже нельзя. Да, если жить вдвоем или втроем, как штаб-офицеры… Но по двадцать человек? И будучи самым младшим по званию?