Он вспыхивает, губы его сжимаются. Он что-то бормочет.
– Что вы хотите? – резко спрашиваю я.
Он склоняется надо мной, кладет руки мне на плечи.
– Я люблю тебя, мальчик… – выдавливает он.
Я вскакиваю, словно меня укололи, и отбрасываю его руки.
– Если вы сейчас же не уйдете, я позову доктора Бергера! – бесцеремонно восклицаю я.
– Но почему?
– Сейчас же, слышите?!
Он расслабленно поднимается. Уж не слезы ли в его глазах?
– Будьте добры… – умоляет он.
– Идите, идите! – громко восклицаю я. Может, я вдруг почувствовал опасность для себя? Я вдруг сильно возбуждаюсь. – Мне противно, понимаете? И если вы еще раз придете…
Он бросает на меня взгляд, который пронизывает меня. «Как больной зверь!» – с отвращением думаю я. Наконец он уходит – ползет с кровати, словно побитый пес.
Полночи я не мог уснуть. «Что еще ждать?» – думал я. Наконец достал последнюю из того подаяния, из тех сигарет, которые берег для особых случаев, – «Ферма», Петроград, первый сорт. Мундштук все еще хранит легкий аромат женщины…
Я рассказал Зейдлицу о Вереникине и его предложении.
– Он не оставит меня в покое, – говорю я. – Не знаю, с чего он помешался на мне.
– Потому что вы немного говорите по-русски, думаю.
– Конечно, но все-таки…
– А почему, собственно, вы отказываетесь? – спрашивает он.
– Потому что я больше не солдат, Зейдлиц. Быть солдатом – это быть таким, как вы или Шнарренберг. Нет, больше я не в состоянии стрелять и убивать. Только по нужде… И за нашу родину… А здесь братоубийственная война…
Он некоторое время молчит и вдруг спрашивает:
– А взял бы он меня?
– Вас? – пораженно восклицаю я. – Вы хотите перейти, Зейдлиц?
– Да. Я офицер. Вот и все. Мой отец и дед были офицерами. Это моя сущность, мой характер. Для Германии начинается новое время – или-или – в этом нет никаких сомнений. Но я не могу перестроиться. Я знаю только войну, ничего иного. На ней я стал мужчиной, на ней и останусь. Впрочем, белые воюют за мои идеалы: предводители и традиции. Вероятно, можно было бы точно так же податься к красным, ибо они тоже утверждают, будто борются за идеалы. И возможно, они не плохи, эти новые идеалы, во всяком случае, более в духе времени, нежели наши старые. Но они недисциплинированные орды, не желающие никаких предводителей, как я вижу. Но я все же происхожу из буржуазии. Так почему я должен загадить свое гнездо, борясь против него?.. – Некоторое время он размышляет. – Колчак – честнейший человек России, слышал я. Человек с чистыми руками. А честность в этой стране, возможно, важнейшее качество. Чего мне больше желать? Но прежде всего я должен вырваться отсюда, понимаете? Только вырваться, что-то делать, где-то что-то делать… Иначе я тоже сойду с ума…
– А если вы погибнете? – подавленно спрашиваю я.
– Тогда я до того, по крайней мере, хотя бы куплю немного свободы! – бодро говорит он. – А уверены ли вы, что останетесь в живых? Прихватит нас тут однажды тиф или чахотка или, – он глубоко вздыхает, – что-нибудь в таком же роде ужасное… Потому что могут пройти годы, пока мы вернемся домой…
– Я предложу Вереникину, Зейдлиц.
– Вы верите, что он…
– Разумеется. У них на счету каждый человек. Впрочем, Семенов наверняка знает фамилию ваших великих предков…
Я стоял в одиночестве в затишке на углу казармы, когда лейтенант Кёлер нерешительно подошел ко мне.
– Господин фенрих, – сказал он робко, и его глаза боязливо забегали по сторонам, – я все тщетно ищу свою жену… и хотел бы вас всего лишь попросить, видите ли, искренне попросить: если она снова будет в вашей комнате… и позовет меня… а я сразу не приду – тогда крепко возьмите ее… и не отпускайте… заприте ее и охраняйте… – Он замолкает и нежно улыбается. И склоняется к моему уху, словно должен сообщить мне священную тайну: – Пока я не приду!
И убегает торопливыми, семеняще-детскими шагами…
«Как этот человек должен страдать!» – думаю я. День за днем, час за часом с заоблачных высот он низвергается в бездонную бездну. Он долго так не протянет, он уже совершенно измотан и истощен… Да, мы дошли до того, что, чтобы вынести невыносимое, мы уже утешаем себя тем, что вот тот или этот измученный бедняга вскоре умрет…
Некоторые снова говорят, будто бы при белых нам в лагере лучше, нежели когда-то было при красных. Из военнопленных в результате пропаганды большевиков сформировалась партия так называемых «интернационалистов», германские, австрийские и венгерские коммунисты, которые всех товарищей, не желавших переходить на их сторону, невероятно терроризируют. От большевиков за то, что переметнулись, они получили власть в лагере и с особенной сладострастностью мучили офицеров.
Я вспоминаю, что и в нашем лагере для нижних чинов раздавали листовки, призывавшие к вступлению в партию интернационалистов. Записалась пара сотен, главным образом венгры, – но прежде чем они смогли по-настоящему воплотить свои кровавые угрозы, полк красных в Забайкалье был рассеян.
Когда сегодня мы встали, на запасных путях стоял сверхдлинный, выкрашенный белым спецвагон.
– Новый делегат? – спросил я.
Доктор Бергер выглянул наружу и вздрогнул.
– Боже мой! – вырвалось у него.