— Опять о женщине… Хорошо бы из жизни простых людей да слогом покрепче. И вот что: обязательно из русской жизни! Мне те ваши повести более нравятся, где действие развертывается у нас, в России. У нас и язык поярче… И еще: вам известно таинство женского страдания, оно так воздействует на читателя, помните и об этом…
— Какую женщину обойдут страдания… — призналась Жукова.
— Это я давно понял, Мария Семеновна… — Белинский с пониманием взглянул на писательницу и перевел разговор на другое:
— Вы родом-то откуда?
— Из-под Арзамаса. Родитель уездным стряпчим, большая семья…
— Вот как! А я ведь пензенский, из Чембар. Проезжал ваш городок — от Москвы уголок… Собор там у вас подняли великолепнейший! Ну, не давайте же себе спуску, да не закиснет ваше перо в чернильнице!
В дверь кабинета критика легко постучали. Белинский извинился и встал.
— Рога трубят, Мария Семеновна. Сегодня у нас редакционный сбор, еще раз простите.
Он проводил ее до дверей.
— Надеюсь на встречу! И пусть в вас не угасает святой непокой мысли и духа!
Оставшись один, застегивая верхнюю пуговицу сюртука, критик подумал: жизнь у Жуковой будет коротка, зато ее погудка долга. Но поработаем, поработаем еще — успокоил он и себя.
Второй встрече писательницы и критика не суждено было сбыться…
В кабинете Ступина Свешников объявился радостно взволнованным.
Иван теперь первым помощником академика в классах, да и доверенным по хозяйственной части. Недавно ездил в Оренбург, отвозил иконы для иконостаса казачьего собора, получил там расчет и благополучно вернулся. Ученье Свешников закончил. 9 января этого сорок шестого года ему и нижегородцу Николаю Рачкову присланы из академии художнические аттестаты. Кстати, прибыла из столицы и приятность дня самого Ступина. Академия представила его к награде орденом Святого Владимира четвертой степени за многолетние труды по обучению юношества благородному художеству.
Накануне над Арзамасом гремела гроза, пал на землю шумный ливень, и сегодня в открытое окно кабинета входила бодрящая свежесть.
— Александр Васильевич, вы не поверите… К нам гостья необыкновенная!
— Так уж и необыкновенная…
— Мария Семеновна Жукова просила доложить!
Академик, разом взволнованный, встал с кресла.
— Проси, Ваня, проси! И в самом деле, в кои-то веки. Сюртук подай! Художнику семьдесят. Но выглядит он еще бодро, тщательно следит за собой. Да и давно стало привычкой: негоже опрощаться до халата перед учениками, небрежен мастер в одежде, неряшлив он и в работе. Священнодействовать за мольбертом надо в галстуке. Вон Карл Брюло…
Мария Семеновна обдала старшего учителя теплом своих больших глаз и парижскими духами. Александр Васильевич припал к руке гостьи, выпрямился и, по-стариковски торопливо зачастил:
— Голубушка, чем заслужил я ваше расположение, такая мне честь! Проходите, садитесь на кресла, а то на диван, я на вас полюбуюсь…
Писательница, несколько смущенная неложной взволнованностью Ступина, присела на диван, обитый красной арзамасской юфтью, и оглядела едва ли не с детства знакомый кабинет. Женский глаз тотчас отметил порыжелые обои, тусклую от времени позолоту рам, обрамляющих потемневшие полотна, и портрет матери — музы художника. Полотно представляло аллегорию, и Жукова удивилась, как легко и красиво писал в молодости ее учитель.
Академик присел к столу, заваленному бумагами, кивнул на них своей красиво посаженной головой.
— Вот разбираю свои анналы, готовлюсь писать памятное. За сорок четыре года — столь уж моя школа здравствует, академия эвона сколь бумаг мне спровадила…
— Похвально! Вы же себя не в последний ряд работников русской культуры поставили.
Александр Васильевич, лишившись жены, дочери и сына — зять Алексеев с внуками навсегда в Петербурге застрял, теперь, в старости, был рад редким уже встречам со свидетелями его прежней счастливой жизни. Вот и сейчас он был готов говорить и говорить.
— Отживающий человек, Машенька, — простите, что я вас уж по-старому, имеет право говорить о себе и своем времени. Тут, недавно пришло в голову: в мире искусства давно такое замечено: сколь ученик громок, столь наставник безвестен — надобно же сказать и о наставнике. Впрочем, о себе-то я менее всего, больше о тех, с кем судьба сводила, об учениках…
— А моя жизнь — она в моих повестях… — Жукова слабо улыбнулась, ее сухое темное лицо оживляли одни глаза. Что же моей подруженьке, Клавдиньке-то не пожилось? Простите, Александр Васильевич, я причиняю вам боль.
Ступин ужался в кресле, вздохнул затяжно, с болью.
— С тридцать восьмого начали посещать меня скорби. Екатерина Михайловна, голубушка моя, внезапно заболела и отдала Богу душу… А тут, в сорок втором, завистники снова подожгли школу. На пожаре Клавдинька с учениками картины спасала, случайно облили ее водой, а уж осень, остудилась сильно. Я свалился, да поднялся, а у дочушки открылась горловая сухотка… и опять похороны. Как я все это пережил — не знаю. Николинька забрал внучат, тоскливо мне…