В книге прослеживается нравственная чистота автора, его здоровый патриотизм, любовь к родному городу, сыновнее поклонение предкам. Он все время выступает перед нами умным, вдумчивым поводырем по четырем векам истории арзамасской земли.
Не чужда Николаю Михайловичу и «сермяжная» правда жизни.
Еще не печаталась книга, типографы еще только составляли ее макет… За большим столом Николая Никаноровича засиделись долго. Мария Федоровна в темном рабочем халате стояла у наборной кассы с верстаткой в руке, постукивала литерами, что-то набирала.
Наконец, Доброхотов признался, выразил свои опасения:
— Постегал ты, господин историк, и ваших, и наших. Ага, всем сестрам по серьгам… Кабы кое-кто из городских в обиды не ударился, скажем, Цыбышевы. Нет, конечно, паточить не надо, но ведь, что написано пером, того после не вырубишь топором. А народ теперь шибко обидчивый пошел…
— Мещанское то самолюбие!
Щегольков в распахнутой поддевке длинными тонкими пальцами возбужденно мял свою окладистую бороду.
— Мария Федоровна, приструните же муженька! К чему он меня склоняет, ай-яй… Нет, дорогой Николай Никанорович. Как говаривали наши деды — не гоже летописцу глаголить только лишь то, что елика праведна, елика честна, елика прелюбезна, елика доброхвальна… Не мне судить и рядить земляков — сам грешен, но для полноты исторической картины обязан я указать и на темные стороны жизни старого Арзамаса. Дай-ка бумагу, я вот это самое запишу и текст вставлю. Постой, где ж этому приличнее быть… Во-от, как раз под рукой, на странице сто сорок восьмой!
Летопиоец ухватился за поданный лист бумаги, брызгая чернилами, высокими тонкими буквами принялся писать.
— Так вот и напечатай!
Читая сегодня страницы «Исторических сведений» Щеголькова, видишь, что жила, не угасала в Николае Михайловиче авторская честность, его гражданская демократическая позиция. Не покривил он душой, жестко сказал о дворянах, что, живя в городе, постоянно отгораживались от общественных нужд. Действительно, выстегал Николай Михайлович купеческих сыновей Цыбышевых за их безнаказанные бесчинства, а других толстосумов — за их неправедные наживы и за то, что, потихоньку покупая крепостных крестьян, они жестоко эксплуатировали их, держали в черном теле. «Прошелся» летописец и по крючкодеям-чиновникам, что вымогали даже на похоронах, зло высмеял взяточника городничего, рассказавая о Выездной слободе, с горечью отозвался о положении тамошних крепостных. И уж. конечно, поведал о жестоких казнях разинцев в 1670 году, о телесных наказаниях, что до поры до времени практиковались властями. Единственно, по цензурным, понятно, соображениям умолчал Щегольков о 1905 годе. Так ведь далеко не все и столичные записные историки тогда выступили с глубокой объективной оценкой этих событий.
Книга Николая Михайловича становится более значимой и нужной сейчас, когда мы обретаем память, тянемся к первоистокам нашего русского бытования, когда в народную жизнь возвращаются давно выверенные временем духовные ценности, когда иссушенная душа взыскует нравственных высот, простой человеческой доброты, высокой совести, открытого милосердия.
…Настало хорошее время дарения книги. Многих и многих обошел летописец в городе. Однажды позвонил в дом к протоиерею Федору Ивановичу Владимирскому. Тот жил в недавно выстроенном доме по улице Новой. За домом, за легкой изгородью поднимался молодой сад.
Долгие годы работы по открытию водопровода — нить его от Мокрого оврага уже подвели к городу, утомили 68-летнего священника. Он и начал разговор с тихой стариковской жалобы на эту свою усталость.
— Ну, теперь-то все позади, — мягко ободрил Щегольков о. Федора.
— Да, в январе будущего двенадцатого года, полагаю, откроем… Вчера земляк наш, художник Николай Андреевич Кошелев, образ Христа преподнес — горожане просят освятить водонапорную башню..
Сидели в верхней светелке на жестком деревянном диване дедовских времен. Владимирский с его бородатым, выразительным в старости лицом был одет по-домашнему просто, в потертый подрясник. Длинные седые волосы его, падавшие из-под зеленой камилавки, на затылке заплетены в косицу и свернуты луковицей.
«Нет, он еще крепок!» — порадовался про себя Николай Михайлович. И опять мелькнула давняя, может быть, где-то вычитанная и живущая в нем, радующая мысль: точно, фамилии наследственных священнослужителей — они более всего и хранят русскую породу, содержат ее силу.
Хотелось ободрить и впрямь уставшего человека.
— Дали вы, отец Федор, людям, городу источник истинно живой воды.
— А ты пищу для души, ума и сердца. Мой-то источник может и иссякнуть, как леса неразумные потомки вырубят, а твоя пища навечно. Явлен труд на похвалу Арзамасу — спасибо, открыл ты свету нашу историю…
Щегольков развернул оберточную бумагу, подал книгу.
— Мое вам подарение с подписом — плод моих сорокалетних досугов…
Священник подержал на своих больших огрубевших от работы ладонях книгу, усмехнулся.