Отпустив, но не чувствуя, что расстался, — думая о ней, как будто даже ради нее, он покорил в общем-то бессмысленную дистанцию от “Кропоткинской” до самого сердца своей великой необъятной Родины и, счастливый, одинокий, свободный, надышавшись какого-то такого воздуха, снизошел наконец-то в метро. Он действительно перепугал мать, с порога сообщив, что принял решение жениться. Подумала, опять пьян. И хоть приходит мрачный, если выпил, впервые где-то развеселился. Испугалась, поняв, что трезв. Ей стало очень страшно — и потому, что это вдруг случилось, и потому, что еще не видела сына таким счастливым. В груди что-то резко, больно сжалось. Успокоило хоть как-то, не растворив, но разбавив теплом эту боль, понимание, что он здесь, он вернулся, и все же как потерянный ждет, чтобы она объяснила ему, где он, что с ним, как это случилось. Алла Ивановна никак не ожидала, что была так прямо знакома с избранницей своего сына. Но, узнав, с кем он, оказалось, встречался, даже не удивилась, уверенная почему-то, что именно она познакомила их, сделав этот выбор, будто счастье сына и было в ее руках. И, не сомневаясь в его правильности, пришла к выводу, что ее сын влюблен. Потом, думая, что внушала веру, нисколько не усомнилась ни в чем глубоко за полночь, когда принят был наконец целый план будущей жизни. Их… Его… Ее… Все, чудилось, для того и смешалось, чтобы возникла на пустоте эта как бы мечта. Ее не смущало, что та, которой отводилась чуть ли не главная роль, ничего не знала об этом, что не состоялось еще само признание в любви — но как раз увлекало и взволновало глубоко, что все было впереди, впереди! Светло, даже безрассудно, она верила в будущее, смотрела в даль, где зажигались яркие праздничные огни — и не видела ничего другого, кроме праздника, счастья, огней. Непонятно к кому, поэтому вроде бы лишенной смысла, будто бы ко всем людям. Достаточно было искры. Кухня воспарила в сигаретном дыму. Чувство вспыхнуло не одно, их возник целый рой — и все устремились в будущее, то есть ввысь, именно улетучиваясь, как эти выдыхаемые душные облачка. Он уснул, больше не вытерпев, пьяный своим счастьем и не понимая, в каком часу — а проснувшись, обнаружил с отвращением к самому себе, что молчит, и все потом делал молча: молча встал, молча натянул на себя что-то, что валялось тут же, под рукой… Смолчал и не тронул завтрак, оставленный матерью на кухне, увидев кругляшки вареной колбасы, что околели на хлебе, который сам уже очерствел. Голод все же заставил отпить чай — сладкий, давно охладевший, будто бы грязный. Но во рту запеклась приторная сладость — и, совсем потеряв вкус к жизни, как утратил этот чай свой, повалился на расхристанную сном кровать, решив, что никуда не пойдет, ничего не хочет, только курил, уставившись в пустой экран телевизора. Отравленный чем-то, больной. Нет, ничего не приснилось — мучила эта явь, серая и тоскливая.
Столько терпеть, жить, а они, эти дни, будут тянуться, тащиться, ползти до конца — до субботы. И ничего уже нельзя поменять до субботы. До субботы она не свободна, то есть нет же, свободна! И он свободен, свободен!
Эти дни текут сном у телеэкрана. Шел спектакль, нудный, черно-белый, точно сам же из прошлой эпохи, лишь это могло запомниться — серый цвет, дворянская усадьба и как будто старый театр теней. Вдруг пронзила, заставив очнуться, чья-то реплика: “Никто вас не будет любить так, как я!”. И он быстро повторил: “Никто вас не будет любить так, как я…”. Твердил, заучивал судорожно, начиная от волнения путаться: “Вас не будут любить…”, “Никто не будет вас…”. Но потом произносил с достоинством уже без запинки, успокоился… “Никто вас не будет любить так, как я…”, “Никто вас не будет любить так, как я…”, “Никто вас не будет любить так, как я…”. Какой спектакль, чем он кончился — узнать было поздно. По телевизору шло уже что-то спортивное, какой-то чемпионат.
Проснулся в субботу. Казалось, теплокровная плотная пелена сна разорвалась, не выдержав всего, что переполнило душу. Только и сознавая, что дождался, он ликовал… Но даже то, что можно было увидеть за окном, представляло собой холодный мрак, в котором среди дождя голодно рыскал ветер. Всю ночь, пока он спал, умирала осень: а утром готов был промозглый свинцовый гроб и только воздух еще содрогался, еще угасал, будто ее последнее дыхание.